ТАИНСТВЕННОЕ
ЧУДО
Пора
любви. –
Когда он вернулся в Нишапур, то нашел дверь на запоре,
окна забитыми деревянными щитами – все в точности,
как и оставил, когда уходил. Он отпер дверь, освободил
окна, проверил все ли в доме цело, и вышел в сад,
чтобы через дувалы поблагодарить соседей справа
и слева, за то, что те приглядели за домом. Сорвал
по дороге цветущую веточку урюка, засунул себе за
ухо под край тюбетейки и снова вошел в дом. Немного
постоял посреди полупустой комнаты со стрельчатыми
нишами в стенах, провел пальцем по чеканному блюду,
прислоненному к стене, и бронза жарко засверкала
из-под пыли. Из ниши взял серебряную чашу – подарок
Малик-шаха, покойного его покровителя – и потянулся
за кумганом. Взяв же его с высокой полки, усмехнулся,
поболтал, ничего в нем, конечно, не обнаружив. Перед
отъездом там оставалось немного вина. Вино высохло.
Хайям решил пойти за водой, и с кумганом в руке
направился к двери, и на пути обо что-то споткнулся.
Он нагнулся, стер пыль с небольшого предмета и увидел
ларчик из сандалового дерева с серебряным зеркалом,
вделанным в крышку. И все вспомнил. Ныне мертвую,
прекрасную и бесовски умную госпожу свою и правительницу
этой раздираемой распрями страны, а также Зульфию,
городскую девку, с которой так покойно было говорить
о вещах простых и добрых как хлеб. Госпожа его любила
пряные вина и искушена была в тонкостях острой беседы.
Она легко слагала злые шуточные стишки. Это было
у нее в крови, от предков ее, от степи, от песен
кипчакских песков. Она постоянно подтрунивала над
Хайямом, оттого что он был очень воздержан в питии,
называла его рабом Корана и нарочно посылала ему
в подарок изысканные, дорогие вина. Он же стыдился
признаться ей, что издавна страдал недугом желудка,
который не позволял ему воздать должное вину – дару
небес!
Все
это вспомнил сейчас Хайям и пожал плечами, и усмехнулся,
от того что представил себе,, как удивились бы друзья
и противники, которые считали его забулдыгой и пьяницей,
если бы знали, что вовсе не дар небес – вино сирийских
виноградников славит он в стихах своих, где столько
прекрасных слов сказано о кубках, янтарно-пенном
даре забвения и о розовых лепестках, падающих в
чаши. И еще усмехнулся оттого, что равно друзья
и противники станут гнушаться им сейчас, каждый
по-своему: друзья оттого что считают, будто скопцы
с султанского подворья сломили его и искусили покоем
и почестями, а враги – оттого что верят будто бы
он «убоялся, когда почуял угрозу своей крови
и надел узду на язык свой и помыслы».
Сосед
справа стоял у своего дувала и поманил Хайяма к
себе.
-
Почтенный сосед мой, поистине знаком свыше считаю
я ваше возвращение. Ибо не знаю врачевателя более
искусного, чем вы, занявший место славного Ибн-Сины.
Племянница моя Рэхия вот уже второй месяц болеет
злым недугом и, главное, по городу пошла молва,
что нутро ее осквернено нечистью, а разум помутился.
-
Я осмотрю ее вечером, сосед, как только соберусь
с силами после долгого пути.
…Он
увидел ее вечером. Она ничуть не походила на больную.
Сидела у водоема и перебирала рис. Когда он подошел
к девушке, она посмотрела на него, не пытаясь закрыть
лица, и сказала:
-
Господин мой и учитель, у вас усталый вид. Лицо
ваше как у человека, который пошел за кувшином за
два селения, чтобы набрать воды, а родник иссяк.
Может быть ваш путь был бесплодным?»
Хайям
удивился ее словам, и еще удивился, что никогда
не видел ее раньше. Столько лет прожил тут – а не
видел. И спросил:
-
Почему я не видел тебя раньше, дочь моя?
-
Я приехала сюда из Отрара только недавно, потому
что родители мои умерли. Мой дядя говорит, что мне
никогда не удастся выйти замуж. Я ведь хожу по городу
с открытым лицом. Небо не одарило меня красотой,
которая слепит взор, и прятать мне нечего. Впрочем,
если бы мое лицо сияло подобно луне, я все равно
не стала бы его прятать. В наших краях говорят,
что красивый девичий лик возвращает умирающему старцу
силу и здоровье. Я так и сказала своему дяде?
-
И он что же? – полюбопытствовал Хайям.
-
Он сказал, что мне придется отвыкать от многих обычаев
нашего края, потому что женщинам у нас дана непозволительная
свобода, и что он только на то и рассчитывает, что
в этом городе меня еще мало кто знает, и потому
здесь я еще могу надеяться… Даже несмотря на то,
что мне уже двадцать лет, то есть возраст мой таков,
что у многих моих сверстниц подол полон младенцев.
-
Ты чувствуешь себя обделенной, дочь моя? И если
так, то в чем? В отсутствии ли прелести лица, или
в отсутствии младенцев у подола?
-
Я не чувствую себя обделенной ни в чем. Видишь ли,
господин мой и учитель, я не могу выйти замуж просто
оттого, что так положено женщинам, и рожать детей
оттого, что это закон жизни. Я так всем и говорила.
И многие, что прельстились состоянием, которое досталось
мне от родителей, после таких моих слов от меня
отвернулись. Полюбить же кого-либо мне так до сих
пор и не удалось, потому что мужчины вокруг меня
богаты платьем, стройны станом, однако скудны умом
и темны сердцем. Но почему ты слушаешь меня так
долго? Я не наскучила тебе? Ты, кажется, нисколько
не возмущаешься тем, что я говорю с тобой сидя,
с открытым лицом, и о вещах, о коих девушке рассуждать
не подобает? Правда, слабоумным многое прощают,
и ко мне оттого все очень милостивы, но все же…
-
Твой дядя говорил мне о злом недуге, мучающем тебя,
- прервал ее Хайям, - не расскажешь ли мне о своих
страданиях, чтобы я мог попытаться их излечить?
-
Я не чувствую страдания, - только нежелание разговаривать
с родичами. С тобой я говорю без неприязни. Может
быть, я еще с ними не свыклась, а им непривычными
кажутся обычаи и поведение, никого на моей родине
не удивлявшие.
Он
смотрел на нее и видел нечто, до сих пор ему недоступное.
Он видел в ее лице и в самой природе вокруг нее
некую игру, которая то янтарем зажигала глаза, то
сизой поволокой покрывала веки, то блесткой сверкала
в белизне крупных зубов, то ноздри туповатого короткого
носа приводила в трепет, словно у порывистой мухортой
кобылицы, то лепестками гранатового цвета осыпала
ее голову, и Рэхия сухощавой в перстнях рукой отряхивала
с лица лепесток. Были ли она красива? Наверное,
нет. Некрасива? Хайям никогда этого не узнал. Потому
что была она блистательна, переменчива, непривычна
– притягивала к себе и отталкивала сладкой и запретной
жутью.
Голос
ее был как колдовская песнь, шелестел сухо и чуть
хрипло, и Хайям подумал, что на ее родине так поют
пески под рукой ветра.
-
Может быть она и в самом деле слабоумная, - усумнился
он в страхе, - порой такие люди обладают особой
силой и прелестью, и это делает их неприкосновенными
и даже возвышает в глазах окружающих.
Но
тут же отогнал от себя эту мысль, потому что девушка
встала, и, отряхнув подол атласного в разводах платья,
сказала:
-
А ну его, рис! По-моему я все перебрала. Да он и
был чистый, настоящий ханский рис. Они просто ищут,
чем бы меня занять, чтобы я меньше думала. Они боятся,
что я стану читать книги. Дядя говорит – в них есть
недозволенное для женского ума. Я не знаю, велят
ли столичные обычая возводить скудость ума в добродетель,
только в этом городе столько запретов, что нужна
недюжинная память, чтобы все их запомнить.
Уходя,
Хайям сказал соседу, что по его мнению Рэхия вполне
здорова, что на ней лежит непостижимая благодать
и пусть ее оставят в покое. Если бы он был вдвое
моложе, то уплатил бы за нее небывалый калым, и
еще почитал бы себя счастливцем и вором.
Сосед
пожал плечами и назавтра вся округа знала, что почтенный
Омар ибн Ибрагим Хайям вернулся из Мекки еще непостижимее,
чем туда отправился, а Хайям сидел у себя в саду
под цветущим урюком и перебирал старые бумаги, но
думал о Рэхии, и вдруг на полях страницы, где говорилось
о делении вещей в природе, написал:
«Таинственное
чудо» ты во мне
Оно
во тьме дано, как светоч мне.
Брожу
за ним и вечно спотыкаюсь, -
Само
слепое наше «ты во мне».
И
еще написал он, сидя под цветущим деревом урюка,
такие слова:
«Я
стар. Любовь к тебе – дурман.
С
утра вином из фиников я пьян.
Где
роза дней? Ощипана жестоко.
Ушиблен
я любовь, жизнью – пьян!»
|