РОЖДЕНИЕ
ТУЛЕНДЫ
Придворный
астролог Хайям.
– Прошло еще немало веков. И много сладкозвучных
стихов написал к той поре на полях трактатов, изумляющих
глубиной познаний, загадочный Хайям – Умар ибн Ибрахим
Хайем Нешопури, придворный астролог, мудрец, скептик,
мечтатель, и в стихах своих прославил дев солнечного
края и звездный свод над ними и порожденные этим
краем розы, тюльпаны и гиацинты, и виноградную лозу
воспел он, и труд гончара воспел он, и в ученых
трудах своих немало добрых слов сказал об обитателях
этого края и об их обычаях, о которых знал многое
сам, а многое прочел у высокочтимого им Аристотеля.
Хайям
любил животных и особенно нравились ему кони, и
о них он писал особо, и сказал:
«Благо
написано на челе коня, ибо он царь всех пасущихся
четвероногих, и это не мои слова, а Пророка, мир
ему! Сегодня же никакой народ не знает этого лучше
тюрков, потому что они день и ночь занимаются конем,
и потому что они владеют миром.»
Хайям
был справедлив и знал, что наряду с арабами, если
не миром, то большей его частью, владеют тюрки,
земля коих, впоследствии названная Туркестан, имела
границы, зыбкие как пески, и несла на себе столько
народностей и племен и столько цветущих городов,
что, право, уж трудно было сказать, кто у кого в
подчинении, арабы ли у аджамцев (как Хайям именовал
тюрков), или наоборот.
Богаты
мудростью и сведущи во всем, что касается скотоводства,
особенно же коневодства были тюрки. Тридцать девять
пород конец вывели они. И все эти породы с большой
обстоятельностью описал в своей «Новогодней
книге» – «Новрузнома» мудрец и
мечтатель Хайям.
И
написал также рубаи, порожденные его разумом и душой,
возможно, после некоего праздника, на который был
приглашен в качестве почетного гостя одним из своих
приятелей-кипчаков, по поводу рождения первенца.
Франкские
башмачки. –
Ибо в тот год, 1118-1 по отсчету ромеев, в белой
юрте хана Орынбая родился мальчик. Это было событием
важным, коему предшествовало немало треволнений
в родне самого хана и во всем его небольшом селении.
От
первой и старшей жены у Орынбая сыновей не было.
Когда ему перевалило за пятьдесят, он был еще крепок
и прямо сидел в седле, и как поговаривали, самолично,
«для смеху», недавно участвовал в одной
барымте (барымта – угон лошадей). В эту пору вторая
жена его, Хорлан, семнадцати лет отроду, сообщила
через первую жену, байбише Минкуль, что близится
ее час, и что с благоволения неба надеется она подарить
досточтимому своему супругу Орынбая сына и наследника
его рода.
Хайям
хорошо знал Орынбая и ему нравилась Хорлан. И так
как был он очень терпимым, то нисколько не удивился
такому на первый взгляд противоестественному сочетанию
инея с розой, седого облака с алой зарей. И подумал,
что славный получится росток от этой буйной любви,
от которой вновь вскипала кровь притихшего было
Орынбая. Он стал готовиться в путь и собирал подарки.
Традиционные – ковры и чапаны из китайского шелка
для друга своего Орынбая, и другие «от своей
души», - отличное детское седло, арчак, с
высокими луками – каждая из них раздвоена, и на
выступающих отверстиях для страховки – палочки,
а вместо стремян – глубокие мешочки для ножек малютки.
Подушку для седла, чепрак, стремена-мешочки, все
Хайям заказал наилучшего качества, богато украшенное
серебряными накладками и вышивкой шелками и золотой
нитью. Также для прекрасной Хорлан припас Омар ларчик
с благовониями и заморские франкские башмачки с
вделанными в острые носки зеркальцами.
Хайям
любил и умел делать подарки. Обладая сердцем щедрым
и отменным вкусом.
Однако,
приближаясь к аулу – с полсотни юрт из бурого и
белого войлока, - он понял, что происходит неладное.
Тревожное
оживление царило в селении, торопливо пробегали
от юрты к юрте женщины, куда-то на полном скаку
мчались всадники.
Роды
проходили в парадной юрте, большой, 18-ти локтей
по кругу, из белого войлока. Издали желтел и алел
плетением свитый гарусом чий, повешенный у входа.
Хайям
смешался и спросил у мальчика, бритоголового, с
пучком-косичкой на виске (на счастье!) не случилось
ли чего в этом благословенном доме, и мальчик ответил:
«там порча!» и убежал. Хайям остановился
в недоумении, но тут к нему вышел сам Орынбай, три
раза прижал к сердцу и тяжко вздохнул.
-
Плоха она, - сказал Орынбай. – Все шло как положено.
Ее водили по комнате, и по тесьме она ходила исправно,
и держалась за нее, когда начались сильные боли.
Только тесьму к кереге привязали слабо, так что
она стала, было, на колени, и держалась за нее,
а Ажар и Гаухар, мои нерадивые дочери, держали ее
под руки, и Ажар руками давила на живот, а коленом
упиралась ей в поясницу, все как положено. Тесьма
оборвалась, и она, свет души моей, упала навзничь…
-
Я пройду к ней, - сказал Хайям-лекарь.
-
Не иди. Это против закона, - сказал Орынбай. – Да
и не к чему. Все шло как положено. Когда кто заходил
туда, никто не забывал трижды провести подолом по
ее животу, и все говорили «Тшик» – изыди.
Но, как видишь… черная звезда стоит над моим домом.
-
Я все же пройду к ней, - вновь предложил Хайям.
-
Не иди, брат мой и друг, там сейчас баксы. Он сказал,
без коня не обойтись.
Из
юрты вывели Хорлан. На ней были замшевые чембары,
алое широкое платье, а бледное узкое личико показалось
Хайяму голубоватым, и он с изумлением подумал, что
юная мать уйдет из этого аула навсегда, а старый
Орынбай останется здесь, и ничто не может изменить
этой величайшей несправедливости, ибо неисповедимы
пути жизни и смерти. Тем временем Хорлан усадили
на лошадь впереди коренастого юркого джигита, и
он поскакал во весь опор, а за ним, с гиканием и
криками – чуть не все селение.
Черная
звезда. –
Орынбай присел на корточки в тени и Хайям, сидящий
тут же на подостланном стеганном курпе, видел как
внешне невозмутимый пожилой человек лихорадочно
потирает большой палец правой руки указательным.
Из-за юрты вышел сухонький небольшого роста старик.
В руке он держал кобыз
-
Орке, - сказал он, - я принес свой кобыз – вдруг
понадобится, когда ее привезут обратно, - и тоже
присел на корточки.
К
ним подошла первая жена Орынбая, мать Ажар и Гаухар.
На лице ее под видимой скорью Хайям читал торжество.
-
Чем бы ни кончилось, - сказала Минкуль, - а мои
дочери делали свое дело по закону, и ты, господин
мой, приготовил для них платья бирюзовой парчи,
которые все равно должен им отдать!
-
Не понимаю, не понимаю, - твердил Орынбай, - я велел
выгнать всех посторонних женщин. Я велел уйти даже
дочерям. Ты одна там оставалась, я знаю. Ты стояла
за пологом. Это ты все подстроила. Всю жизнь в тебе
шайтан сидел. Это ты не дала свету очей моих подарить
наследника нашему роду! Ты – мыстан, ты дурная женщина
– гнездо порчи!
-
А ты, глава этого дома, несправедлив, и мне очень
обидно, что ты приписываешь мне ту силу, коей мне,
увы, как раз и не достает! И вообще я не понимаю,
в чем ты можешь кого-либо упрекать! – возмутилась
Минкуль. – Мужчины сидели в юрте, а около юрты юноши
кричали и хлестали камчей по стенам. Если бы во
мне сидел шайтан, от такого шума он бы выскочил
и умчался куда подальше…
-
Орынбай, ровесник мой, - спросил Хайям, - поможет
ли ей такая скачка? Напрасно ты не дал мне войти
к ней.
-
Теперь я уж ничего не знаю, - вздохнул Орынбай.
– Многим помогало. Что ты скажешь, Жуке? – обратился
он к сухонькому старику.
-
Что тут скажешь! – вздохнул тот. – Иногда скачка
помогает. Правда, некоторые не выдерживают и умирают.
Только ты не сердись, чужеземец, - обратился он
к Хайяму, - я много о тебе наслышан, ты мудрый человек,
а потому ты, наверное, поймешь, почему Орке не хотел,
чтобы ты вошел к ней и почему и скачки, и все прочее
должно идти своим чередом. Ибо таков наш обычай,
и женщины наши рожали так наших мужчин, и племя
наше приумножалось в веках, значит, на том благословение
свыше.
Когда
Хорлан привезли домой, она была без чувств. Ее внесли
в юрту и тогда Хайям подошел к ней и взял ее руку,
и услышал, то жизнь течет в ней скудным ручейком.
Но тут подскочил баксы, потер ей руками виски и,
похлопывая по щекам, приговаривал:
«Ты
только не дремли, дщерь моя. Произнеси трижды имя
Аллаха и он снимет с чрева твоего бремя и заклятие.
Только не спи. Не спи – не дремли!»
Хорлан
молчала и глаза ее узенькой полоской чуть мерцали
из-под опущенных век. Орныбай велел призвать кузнеца,
и тот приволок наковальню и стучал по ней молотом
изо всех сил, и даже подносил к лицу Хорлан кусочек
раскаленного железа, а баксы все твердил:
-
Только глаза не закрывай, главное, не закрывай глаза,
не дремли!
Кобыз
Жумахана. –
И тут оба не выдержали – сухонький старик Жумахан
и прославленный Хайям-лекарь. Жумахан вошел в юрту,
сел в углу и взялся за кобыз. Хайям же оттолкнул
баксу, оттолкнул Орынбая, и первую его жену, и дочерей
ее, и подошел к Хорлан, став на колени у изголовья.
Потом он все сделал так, как велит мудрый отец исцеления
Ибн Сина, и Хорлан произвела на свет крупного мальчика.
Пока
Хайям трудился около ложа роженицы, Жумаханов кобых
человечьим голосом выводил мудрую и печальную песнь
о жизни и смерти и впоследствии Хайям, вспоминая
об этом страшном часе, мог бы поклясться, что явственно
слышал такие слова:
«На
зеленых коврах хорасанских полей
Вырастают
тюльпаны из крови царей
Вырастают
фиалки из праха красавиц
Из
пленительных родинок между бровей»
Кузнецу и баксы подарили по халату,
Хорлан полулежала на подушках под атласным в разводах
бухарским покрывалом, поверх которого положили изумрудного
шелка курпе – Хорлан сильно знобило.
Над
ее головой на веревке висели священные книги, чтобы
отогнать шайтана, мужчины вышли из юрты и сидели
в холодке.
У
юрты уже кололи барана, в котле булькали правый
окорок, печенка, курдюк, хребет и шея, а остальное
мясо убрали, чтобы сжигать в последующие три дня
во ублажение рока.
Мальчика
вымыли в первой пене, которую сняли с сурпы из праздничного
котла, а к пуповине приложили кусочек черного мыла
«сабын». По совету Хайяма поверх наложили
еще тоненький слой курдючного сала и забинтовали.
Все было сделано по закону, насчитывающему многие
столетия, и теперь всем надлежало радоваться и забыть
о перенесенных испытаниях.
Однако,
Хайям был невесел и спросил у Орынбая:
-
Орке, кто этот старик? Его присутствие страшит меня,
словно преступника – свидетель обвинения. По-моему,
он колдун.
-
Да нет-же, ровесник, - ублаготворенно улыбнулся
счастливый Орынбай, - это просто очень старый акын,
которого даже мой дед помнил стариком. Кажется,
молодым его никто никогда не видел. У него есть
свои странности, говорят, - кобыз у него и впрямь
заговоренный, но он добрый старик, хотя и чудаковат.
В
это время Хорлан поили по совету Хайяма сурпой с
присыпкой из корицы, имбиря, сарбуги и джемджемиля,
пытались вызвать у нее испарину, но знобило ее все
сильнее, и вскоре первая жена Орынбая вышла из юрты
и молча встала около сидящих на корточках мужчин.
Прежде чем сказаны были традиционные слова о том,
что «некая женщина удостоилась побывать в
окрестностях Мекки», Хайям уже знал, что Хорлан
ушла их этого дома в неведомые дали, потому что
прежде чем Минкуль заговорила, глаза его встретились
с глазами Хумахана и он явственно увидел в его зрачках
словно бы отражение черно-белого жгута горя и радостей,
из который сплетена человеческая жизнь.
И
в то время как маленький мальчик лежал в кошемном
желобке с завязками, чтобы не вывалиться, у третье,
а потому малопочитаемой жены Орынбая, которая только
что разрешилась девочкой и по закону должна была
три дня кормить новорожденного, а призванный мулла
кроил из белой тонкой ташкентской ткани ахрет из
семи полотнищ, в то время как женщины уныло несли
к юрте новые кумганы и казаны для воды, Хайям стол
около муллы и виде его проворные руки, сшивающие
саван, и видел белый лоскуток, повязанный в знак
траура на носике кумгана, но начисто не слышал слов
Корана, которые бормотал мулла во время обмывания,
а вновь слышал человеческий голос Жумаханова кобыза
и ничуть не удивился, когда вдруг увидел старика
рядом с собой.
-
О чем ты думаешь? – спросил тот Хайяма.
-
Ни о чем и обо всем, чего не уместишь в словах,
- сказал Хайям.
-
Ты, конечно, думаешь сейчас о звездной дали, о вечности
песка, о безвременной смерти этой женщины… - невесело
усмехнулся Жумахан. – Ты непозволительно молод!
И я вот что скажу тебе:
«Веселись!
Невеселые сходят с ума.
Светит
вечными звездами вечная тьма.
Как
привыкнуть к тому, что из мыслящей плоти
Кирпичи
изготовят и сложат дома?
А
дома все-таки сложат. Из нее, из тебя, из меня.
И это будут добротные нужные людям дома, так что
никто из нас не уйдет из этого мира бесследно.
Черно-белый
жгут. –
Хорлан, спеленутую в семь полотнищ и перевязанную
как тючек поверх головы, по поясу и под ступнями,
вынесли из юрты головой вперед и проделали с ней
все, что велит закон, после чего все же возликовали,
что мальчик родился, он был здоров, орал во все
горло, когда его мазали мазью и мыли через день
соленой водой, и через три дня его торжественно
переложили в зыбку, в честь чего снова кололи барана
и снова пригласили муллу.
Хайям
собирался было уехать, в Нишапуре ждали дела, но
Орныбай непременно бы обиделся, и потому он решил
остаться и по просьбе своего друга дать мальчику
имя. Все очень удивились, когда знатный чужеземец
сказал, что хотел бы, чтобы мальчика звали Марджан.
Никто не понял, почему это взбрело на ум человеку,
слывшему мудрецом, дать мальчику имя, приличествующее
девочке, ибо никто не знал, что на дне курджуна
этого почетного гостя лежали завернутые в китайский
платок башмачки, вышитые кораллом, что означает
«марджан», с зеркальцами вделанными
в носки. Те не менее, когда к Хайяму подошел Жумахан
и сказал, что, по его мнению, Орынбай дорогой ценой
выкупил у судьбы наследника своего рода, Хайям вздохнул
и сказал, что, пожалуй, самое подходящее имя для
новорожденного будет «Туленды», что
означает «Заплачено сполна». Так мальчика
и назвали.
Несмотря
на траур, по поводу рождения мальчика состоялась
маленькая байга. И состязались в беге трехлетние
лошадки, куланы, и боролись не только полуаны, силачи,
но для потехи сражались и женщины и состязались
в потешном беге на четверть версты. Призом служил
аршин голубой тонкой бязи, но, несмотря на скромность
подарка, женщины были довольны, ибо радовал их не
приз, а удовольствие, которое они всем доставили.
После
этой не очень-то веселой байги Хайям подошел к зыбке,
плетеной из тальника, под зеленым пологом, перекинутым
через прут. На постельке из верблюжьего подшерстка,
нежного как пух, лежал Туленды. У низеньких ножек
его первого ложа Хайям сложил свой подарок – седло,
щедро украшенное серебром.
Потом
он принял из рук хозяина глиняный кувшин с кумысом,
отпил и содрогнулся оттого, что ему почудилось,
что край кувшина теплый и влажный как нежные уста,
и в ту же минуту он вновь услышал человечий голос
кобыза, потому что Жумахан решил почтить его на
прощанье песней. Песня была удалая и все-таки грустная,
какая-то в ней слышалась отчаянная, жутковатая веселость.
Хайям не знал, о чем поет кобыз Жумахана, и все-таки,
спустя много лет, вспомнив об этой своей поездке,
мог бы поклясться, что явственно слышал слова:
«Всяк
усердствует слишком, кричит: «это я!
В
кошельке золотишком бренчит: «это я!
Но
едва лишь успеет наладить делишки -
Смерть
в окно хвастунишке стучит: «это я!»
кои
и написал на полях рукописи о беге светил по небу.
Путь
к горшечнику. – По пути в Нишапур Хайям много думал о вечном круговороте времен и о
странном старике с говорящим кобызом, а вернувшись
домой, написал такие слова:
«Долго
ль будешь, мудрец, у рассудка в плену?
Век
наш краток – не больше аршина в длину.
Скоро
станешь глиняным винным кувшином,
Так
что пей – привыкай постепенно к вину!»
И
еще через некоторое время, хотя Хайям никогда больше
не видел мальчика, которому дал имя, он вдруг опять
вспомнил о нем, и очень живо представил себе, как
Орынбай устрой той, окогда Туленды впервые засмеялся,
а потом тусаун-теседы, то есть праздник разрезанной
шерстяной нити, которая связывает ноги ребенка…
Вот
поставили у ног мальчика пиалу с курдюком. Вот разрезали
шерстяную веровочку, вот выбросили из юрты эти символические
путы и Туленды начал ходить. Отныне путь в жизнь
для него открыт…
…Хорлан
же сколько уж лет лежит под своим скромным надгробием
колпы-тас и, конечно же, не видела, как ее юный
джигит в три года первый раз сел на коня, и никогда
ничего не увидит, решительного ничего, потому что
утешительные доктрины, согласно которым живой земной
мир овеваем миром таких же живых, но невидимых нам
ушедших с этой земли, - ничто иное, как лекарство
от страха. От самого страшного страха смерти, потому
что страшнее ее на самом деле ничего нет. Ибо
«Не
станет нас, а миру хоть бы что!
Исчезнет
след, а миру хоть бы что!
Нас
не было, а он сиял. И будет!
Исчезнем
мы, а миру хоть бы что!»
И
эти придуманные им слова Хайям тоже записал много
лет спустя на полях одной своей рукописи, ничего
общего со стихами не имеющей.
|