ЧЕВЕНГОЛЬСКИЙ
ПРАЗДНИК
Страница
1 из 3
[
1 ] [ 2 ] [
3 ]
Елена Изосимовна приостановилась
у окна, заложив руки за спину и опознавательно загнув
мизинец на левой руке. Свои тысячу шагов она честно
прошла (счет вела по пять проходок, каждая в 20
шагов, загибая палец на каждую проходку) из конца
в конец квартиры. В кресле в вестибюле – на полпути
– сидел ее сводный брат Костя, завернувшись в широкий
полосатый чапан, и читал вслух газету. Это вошло
в традицию. Костя считал, что «с каких пор
она связалась с этим человеком», на нее как
порчу наслали – «никакой социальности – одни
дамские заботы». Пробелы же в ее социальности
он восполнял собственнолично и неустанно, вылавливая
свои и ее свободные минуты из обычной рабочей чертоверти.
Сегодня был удачный день, у него не было лекций,
а она еще сидела на больничном после сердечного
приступа, который и заставил сейчас Елену Изосимовну
опять входить в ритм после постельного режима. Газетные
статьи Костя читал ей от корки до корки, она знала,
что если прервет его, он обидится, так что покорно
слушала, вышагивая свои маршруты, и в тайне души
уныло сознавая, насколько проще было бы ей, если
бы он вновь сошелся со своей супругой, с которой
жил в полурзаводе уже третий год. Елена Изосимовна
за Костину неустроенность винила отчасти и себя.
Костя был к ней очень привязан, они как-то сразу
подружились, когда ее мать и его отец поженились.
Эта дружба, душевная и чуть-чуть влюбленная, длилась
по сей день, и когда у Кости с женой бывали размолвки,
а потом и вовсе пошли семейные катаклизмы с истериками
и битьем посуды, он прибегал в родительский дом,
в котором после кончины родителей жила только Елена
Изосимовна. Костина жена ревновала его к ней, считала,
что Костя постоянно ее, жену, с Еленой Изосимовной
сравнивал, и всегда в пользу сестры, как-то сгоряча
и вовсе Костю прогнала. Теперь в родительском доме
брат и сестра жили вдвоем. Как и прежде друг другу
обо всем рассказывали, как и прежде чуть не синхронно
мыслили, «мысль в мысль» – так они говорили
в детстве – как и прежде их волновали одни и те
же «общественные болячки» (Костино словечко),
только каждый видел их со своих позиций – Костя
вузовский педагог, Лена – литраб в местной газете.
Впрочем, нет, - это прежде у них так было. Пока
не появился в их доме «этот человек».
Так Костя называл Гелия Михайловича. В лучшие свои
минуты. В худшие, когда в нем взыгрывал укрощенный
«тремя университетами» степной Фисоевский
нрав, он звал Гелия Михайловича не иначе, как «московский
хмырь» и в такие дни они с Еленой Изосимовной
разбегались по своим комнатам, а потом, традиционно
сойдясь все-таки у телевизора, за вечерним чаем,
долго выясняли отношения и «проставляли акценты».
Костя извинялся за грубость и уверял, что ему, Косте,
лично, все равно, если Лена хочет связать свою жизнь
с кем-нибудь – ради бога, ее право, но не с «этим
человеком», никтошкой, ну, что она в нем нашла,
в самом деле, уж не говоря о странном душке, отдающем
речениями общества «Русичи», который
он, Костя, в «этом человеке» явственно
чуял. Лена глядела на Костю чуть не ненавидящими
глазами – «все понимаю, считаешь, приведу
его в дом, и тогда тебе места недостанет!»
и «это ты ему рязанский фэйс никак не простишь,
был бы «свой» – не бесился бы».
И, сказав так, тут же горько каялась в сказанном,
потому что никогда у нее с Гелием Михайловичем и
речи не было о совместном житье в ее, или каком-либо
другом доме, но Костина непримиримость «заводила»
ее, и она просто ему на зло говорила то, о чем и
думать не думала (хотя, впрочем, так ли уж не думала?).
Ссоры кончались стереотипно – «Ну, мир!»
После чего Елена Изосимовна заверяла Костю, что
ничего такого у нее с Гелием не происходит и никогда
не происходило и вообще – не сменить ли пластинку»…
О
событиях в Нагорном Карабахе она уже достаточно
начиталась и наслушалась и теперь, передохнув у
окна, мечтала лишь об одном, чтобы Костя, наконец,
дочитал статью и отпустил ее в кабинет. В кресло.
К серой тетради, в которую уже не первый год вписывалась
чуть не ежедневно история ее странных отношений
с Гелием Михайловичем. Потому что неправду, ох,
какую же все-таки неправду сказала она Косте, когда
утверждала, чо ничего-то, ничегошеньки такого…
Пронзительно
зазвонил межгород и, чувствуя, как где-то у самого
горла, екая, забилось сердце, Елена Изосимовна,
едва сдерживая себя, неспеша пошла к телефону. Но
Костя уже успел ее опередить, так случалось почти
каждый раз, когда звонил межгород и Костя оказывался
дома, - и по его лицу она поняла, что на том конце
провода – Гелий. Передав ей трубку, Костя демонстративно
вышел.
Пока
Гелий Михайлович рассказывал, как его чуть было
не сократили в его управлении, - а, вообще-то, могут
еще и сократить «по второму туру», Елена
Изосимовна вдруг, как бы впервые, увидела свою руку,
лежавшую на столе. Руку с чуть увядающей кожей.
С кожей, которая складывалась, еле заметно, как
бы в чешуйки. Она увидела свою руку уже такой, какой
она станет невдолге, когда надо будет носить платья
с длинным рукавом, чтобы эти чешуйки скрыть. А Гелий
Михайлович объявил, что на той неделе его посылают
«проверить на месте» ситуацию по жалобе
«ваших дорогих и даже полуродных чевеков».
И, кстати, может ли она, наконец, что-либо вразумительное
ответить ему относительно той злосчастной рукописи,
с которой, может, хватит, ей богу, носиться, как
курица с яйцом…
Елена
Изосимовна уже не вникала в смысл того, что он говорил.
Она слушала его голос и знала: через неделю его
увидит. Положив трубку, она еще долго сидела, слушая,
как кровь стучит в висках. Каждый его приезд – проблема.
Обезопасить взрывоносные встречи Гелия Михайловича
с костей – это раз. Подготовить дом к его приезду
– это два. Впрочем – уборка, покупки, это – пустое.
С рукописью как быть, вот вопрос!..
…Маленькие
селения чевеков, разбросанные по степи, - все, что
осталось от некогда гордого племени воинов и охотников,
еще недавно владевших собственным национальным округом
– доживали последние свои дни. Во всю мощь поработали
проектировщики и экономисты – подсчитали и начертили,
как заметно улучшится жизнь, если не всей планеты,
то этого маленького региона, если перенести чевекские
селения к северу, в тайгу, а на их месте построить
завод, который даст… обеспечит… повысит… Понемногу
и исподволь вырубили остатки сиккимовых рощ, которыми
некогда славился этот край – расчищали место для
завода…
И
тут чевеки сказали «нет». Будьте любезны,
уважайте малый народ, сколь бы мал он ни был, а
то ведь можно всем миром написать в самые верхние
верхи, а как вы думали? И написали, притом не раз
– не два.
Но
тут подоспевшая перепись населения очень спутала
чевекские карты. В списке народностей, населявших
регион, чевеки попросту не числились. Не было такой
народности. Ни вчера, ни позавчера, никогда не было.
Была, говорите? Ну, может и была, только сегодня
ее точно уж нет. Так что Костя, чистокровный чевек,
так и не оказался записанным как таковой, а числился
теперь как чистокровный русский. Собственно, с этого
и началась домашняя распря в доме Фисоевых.
Впрочем,
«дело чевеков» началось несколько раньше.
По чисто экономическим соображениям их национальный
округ расформировали. По причине малочисленности
чевекской народности. Многие оказывались не у дел.
Им предложили податься в соседние регионы на шахты.
Некоторые подались. И вскоре запили. На грех, потому
что тут же по региону пополз слушок о вырождении..
И
тут в управлении Гелия Михайловича впервые поступило
письмо из предальней степно-таежной стороны от малопонятного
поду-племени, которое доказывало, что имеет право,
ну, хотя бы на место в «Красной книге»,
ничуть не меньше, чем какая-нибудь божья коровка
или цветочек с поэтическим названием «Венерин
башмачок».
В
управлении переполошились. Только что отзвучали
казахстанские события, бурлила Прибалтика, а тут…
какие-то еще и чевеки.
-
Слушайте, это еще доказать надо, что такая народность
вообще сущестует! – горячился начальник управления,
- что у них есть, свой язык, азбука, своя культура,
наконец? Может, это при царе Горохе было, да сплыло?
Ну, числится у нас в списках чевеков полтора человека,
что ты будешь делать!
Так
что впервые Гелий Михайлович прибыл в преотдаленный
регион, чтобы удостовериться, существуют ли в природе
люди - чевеки, и, если существуют, то много их или
мало, и чем, собственно, они отличаются от российского
населения, и вообще – имеют ли право на какое-либо
отличие, может, у них два-три старца столетних сказы
сказывают на одном им понятном языке, так не объявлять
же теперь этот регион заповедно-чевекским…
Гелия
Михайловича адресовали прямиком к Елене Изосимовне.
Оттого что покойный ее отчим, Костин отец, был чевеком.
Историк, педагог в местном пединституте, где сейчас
преподавал и Костя, отчим Елены Изосимовны никак
не терял связи со своими сородичами, хотя еще его
отец, некогда закончивший Казанский университет,
уже не ахти как по-чевекски изъяснялся, но предания,
обычаи и нравы предков чтил свято. Отчим Елены Изосимовны
всю жизнь писал книгу «О чевекском роде-племени».
Который в его время в числе народностей региона
еще числился. Он основательно подучил чевекский
язык, чтобы эту книгу писать с полным знанием дела,
а не так просто – «про экзотику». Он
и Костю языку обучил. Впрочем, еще какие-нибудь
десять лет назад чевеки даже имели некоторые преимущества
при поступлении в институт. Костин отец немало на
то сил положил и очень тем гордился.
Гелий
Михайлович был настроен скептически. Он вообще-то
получил нечто вроде негласного задания: доказать
несуществование народности чевеков и тем самым снять
досадную заковыку на пути строительства завода.
К Елене Изосимовне он подошел вкрадчиво. Имея долголетний
управленческий опыт, он знал, как можно, обойдя
острые углы, заставить партнера принять нужные условия
игры, барахтаясь в словах, в частностях, в оттенках
несущественных, но напрочь затемняющих суть вопроса.
К тому же у него был долгий холостяцкий опыт давным
давно разведенного и очень еще приятного на вид
мужчины, так что «подходом к женщинам он владел».
Так про него в управлении говорили.
Елена
Изосимовна пригласила его к себе. В родительский
дом, уставленный старинной мебелью, с книжными шкафами,
за стеклами которых поблескивали тисненные золотом
кожаные переплеты. В свой дом, где в напольных вазах
в пору его первого посещения стояли охапки сиреневых
гладиолусов. Потому что как раз был день рождения
хозяйки и день этот в доме Фисоевых так и назвался
– «день гладиолусов». Сама же она встретила
его в просторном атласном фиолетовом платье с шитым
золотом нагрудником на чевекский манер, чем очень
Гелия Михайловича поразила. И вообще, ее дом, чуть
не сплошь устланный коврами, по углам комнат диковинные
курильницы, не то медные, не то из какого-то темно-красного,
твердого, как камень, и звонкого, как металл, дерева,
- все было здесь для него непривычно, манило неизвестностью,
но и отпугивало. Он поначалу даже растерялся – как
себя с Еленой Изосимовной держать соображал. «Богато
живет!» – подумал Гелий Михайлович и почему-то
особо отметил, что у Елены Изосимовны серо-сиреневые
глаза, чуть не под стать гладиолусам в вазах. Вот
это уж было вовсе не к чему и он, пытаясь обворожить
партнершу, стал излагать ей суть дела. И во всем,
что он говорил, в тоне его голоса, за словами читался
поиск сомыслия и сообщничества: мы, мол, с вами
понимаем, что вопроса-то, вообще, нет. Мы можем
и должны выделить и беречь культуру живую, развивающуюся,
но не мертвую, перешедшую в стадию преданий. Мы
очень уважаем латынь, но с итальянцами-то не на
латыни изъясняемся…
Елена
Изосимовна сообщничества не приняла. Сослалась на
книгу отчима. Да, да, он, Гелий Михайлович, правильно
ее понял, эта книга – именно доказательство, что
до самых последних лет традиции и фольклор чевеков
находятся в постоянном развитии. Да, это вполне
жизнеспособная культура и жизнеспособный язык, которым
давным давно пора вернуть их исконные права и полномочия.
Как она может доказать все сказанное? Очень даже
просто – стоит прочесть книгу отчима. Нет, книга
не напечатана, отчим скончался, не успев довести
книгу до издательства, но в специальных, в частности,
академических кругах, эта рукопись хорошо известна,
о ней докладывал, и не раз, на различных этнографических
форумах покойный Сафрон Фисоев.
Елена
Изосимовна пригласила Гелия Михайловича в кабинет
отчима, достала рукопись из секретера, протянула
ему. Протянула, но из рук не выпустила, так, полистала
перед глазами у Гелия Михайловича, ничуть не скрывая,
что особого доверия к нему не питает. Он вглядывался
в книгу, которую она поднесла к нему поближе, а
со стен недоверчиво глядели на Гелия Михайловича,
словно тоже ожидали от него подвоха, резаные деревянные
маски, похоже из того же дерева, что и курильницы
в другой комнате, и маски почему-то смущали его
пронзительным взором зрачков, отлитых из серебряных
бусинок. Тут вошел Костя – высокий, подтянутый,
с едва заметной желтизной лица, с чуть припухшими
(«нерусскими» – отметил про себя Гелий
Михайлович) веками. «Нисколько на сестру не
похож», - удивился он и несколько позже, в
разговоре, осторожно спросил, родные ли брат и сестра
они с Костей.
Елена
Изосимовна обстоятельно ему объяснила, что Костя
– чевек, а она, Елена Изосимовна – «полукровка»,
по отцу – русская, так что в их доме, как он, Гелий
Михайлович, видит, - истое братство народов.
Гелий
Михайлович был русак до мозга костей. Рязанский
паренек, упорный и головастый, вышедший в начальники,
не утратил простодушия и, главное, душевной связи
с породившей его глубинкой. Любил частушки, охотно
организовывал по своему управлению фольклорные праздники,
восхищался голосистыми девахами, чувствуя особое
с ними родство, с годами тайно полюбил церковные
хоры и, если был уверен, что никто не засечет, ходил
в церковь – слушал. После торжеств по случаю тысячелетия
крещения Руси вдруг почувствовал в себе нечто давно
утраченное: веру в превосходство и нравственную
избранность народа, столь много претерпевшего и
все же сохранившего не только живые, но и могучие
ростки истовой веры. Он считал себя верным ленинцем
и партийным билетом дорожил. Ему и в голову бы не
пришло, что он, коммунист, может с презрением относится
к инородцам, хотя анекдоты про Хаима и про чукчей
травил в курилке, как и все прочие, а японцев, скажем,
называл не иначе, чем «япошки», впрочем
без зла, как все, опять же, - куда народ, туда и
мы, известное дело…
Но
то, как объявила Елена Изосимовна, что она полукровка,
но ее спокойствие, шуточная нотка превосходства
в разговоре с ним, но ее серо-сиреневые, опять же
вовсе «нерусские» глаза, повергли его
в некоторое смятение. Да и весь ее дом, с непривычной
утварью, с потемневшими картинами, в глубоких старинных
рамах, был непривычен и потому не вовсе дружественен
Гелию Михайловичу.
С
того первого посещения прошло два года. А воз –
поныне там. Рукопись Еена Изосимовна так ему и не
отдала, хотя теперь он уже знал рукопись чуть не
наизусть, и, более того, проникся верой в то, что
старику Фисоеву удалось собрать и доказать нечто
на самом деле весьма впечатляющее. Заключения своего
он по сей день не написал, хотя мог, очень даже
мог это сделать, и несмотря даже на толь убедительную
рукопись. Но вот же – не написал. И завод так и
красовался в проекте, и даже роскошный макет его
демонстрировали в соответствующем ведомстве, а селения
чевеков как стояли разбросанные в степи, так и стоят
по сей день, и, более того, Елена Изосимовна сейчас,
по новым временам, курирует их культурную жизнь,
ансамбль их какой-то особый опекает, в газете своей
о чевекских праздниках сообщает…
-
Сразу, сразу надо было заключение составить, в который
раз корил себя Гелий Михайлович. Отлично зная, почему
он не сделал этого сразу. Сколько раз ездил сюда
за этой рукописью – а увезти ее в свое управление
так и не смог. Увез бы, так и вопросов бы не было.
И сколько бы не писали чевеки жалоб, все бы впустую,
кабы не эта рукопись… Механика таинственных исчезновений
проектов, отчетов и прочих, кого-то и в чем-то уличающих
или опровергающих документов, поступавших из глубинки,
ему, Гелию Михайловичу, за долгу его чиновничью
жизнь была хорошо известна.
Но
не мог он увезти эту рукопись. Елена Изосимовна,
всякий раз, когда он о рукописи поминал, чуть насмешливо
косилась на него, заявляя: «Меж нами разница
в пять тысяч лет (вот так прямо и подчеркивая, насколько
древнее ее чевецкие корни), так что мне просто-таки
надлежит быть мудрее вас и не ввергать в соблазн
утащить нашу семейную реликвию». Так вот прямо
и говорила. Словно читала его мысли. Хотя уже вскоре
после той первой встречи ни он, ни она не могли
бы сказать, как называются отношения, которые сложились
у них за пару лет.
Он
знал, что Елена Изосимовна лихорадочно собирает
рецензии на эту проклятущую рукопись и для этого
то и дело ездит в соседний академгородок и принимает
у себя «академических посланцев» – так
он ехидно называл ее ученых друзей, на которых,
случалось, натыкался в ее доме. Знал, что именно
она составляет «рыбы» для шквала чевекских
протестов и заявлений, которых за последнию пару
лет собралось в его управлении целая стопа. Знал,
- а что мог? Ее в управлении он не поминал. Словно
и не было ее. Когда звонил ей с работы, по имени-отчеству
вообще не называл. От греха подальше. Он как бы
стыдился этой тайной и необъяснимой связи, что их
объединяла, но и оберегал Елену Изосимовну – мало
ли какие неприятности можно нажить, только ввяжись
в эти зыбкие и путанные национальные дела…
Несколько
раз они с Еленой Изосимовной, как бы случайно, оказывались
в командировках в одном и том же городе. В управлении
над ним подшучивали из-за его поездок «по
чевекским делам» и без зла называли «предводителем
команчей». Со временем они с Еленой Изосимовной
как бы перестали стеснять себя условностями и как-то
даже ездили вместе в отпуск. И чевеки были здесь,
ей богу, ни при чем. Что и ввергло в гнев Константина
Сафроновича Фисоева-младшего, сводного брата Елены
Изосимовны, который, не будь этой «сводности»,
мог бы – кто знает – вовсе иными узами быть связанным
с этой неродной и самой родственной во всем мире
сестрой, Леной, Леночкой, Лейлой…
Так
бы шло и шло, глядишь, до лучших времен, когда всем
бы надоела эта история с недостроенным заводом.
И тут кого-то осенило вывести чевеков из списка
при переписи населения, и вопрос вспыхнул, да по
новым временам, особо пламенно.
У
Кости с Еленой Изосимовной состоялся тяжкий разговор.
Он кричал ей, что не хочет быть русским, хотя бы
потому что не желает «делить общую национальность
с московским хмырем» и что она в хмыря влюблена,
иначе давно бы довела до ума всю эту историю с рукописью
– чем мотаться по градам и весям, сама бы съездила
в Москву!
У
Елены Изосимовны случился сердечный приступ, который
и уложил ее в постель, Костю она обозвала националистом
и долго с ним не разговаривала.
…Так
что на этот раз в управлении Гелию Михайловичу было
строго приказано добыть злополучную рукопись. К
тому же у него на работе стали случаться мелкие
неприятности, нарочитые, как бы о чем-то упреждающие.
Как-то в курилке ему намекнули, что, де, русичу
и христианиту – да, да, пусть не отпирается, в Елохневскую
церковь кто частенько наведывается? – так вот, подобает
ли ему связь с сомнительной национальности особой,
да и вообще вся эта история с рукописью очень смахивает
на заговор. Ну, ладно, не будем горячиться, пусть
не заговор – сговор. Но так или иначе, пусть-ка
Гелий Михайлович в преддверии грядущих сокращений
пораскинет мозгами…
Гелий
Михайлович пораскинул. И испугался. Он привык к
своей размеренной управленческой жизни, к небольшим,
но все же ощутимым привилегиям, обеспеченным его
верной и необременительной службой. Пока он раздумывал,
перед ним словно всплыли серо-сиреневые глаза Елены
Изосимовны. Ему стало даже немного страшно. А не
заворожила ли она его. Ибо Гелий Михайлович был
суеверен. И почему-то, сблизившись с Еленой Изосимовной,
ничуть не стесняясь, в том ей признался. В кармашке
пиджака он носил подаренный ею талисман, крохотный
складень с Марией Орантой (реликвия по отцовской
линии) и верил в ее могущество, хотя сперва долго
сомневался и у многих расспрашивал, не языческое
ли божество эта самая Мария Оранта, и в самом ли
деле она достаточно православна, чтобы можно было
на нее положиться. Но Оранта Орантой, и пусть с
этой стороны все в порядке, но таких серо-сиреневых
глаз, как у Елены Изосимовны он больше ни у кого
не видел, и когда в курилке ему напомнили о сокращении,
он, было, подумал, что пора бы покончить всю эту
историю с чевеками, с поездками за рукописью, и
вообще… Подумав же так, ощутил холодок у самого
сердца - никогда, никогда не покончит он с этим,
потому что Елена Изосимовна, наверное, все-таки
заворожила его. «Колдунья! – мелькнула и тут
же угасла мыслишка, - глупо же, господи, глупо,
о чем это я!»
Он
вернулся к себе в кабинет и набрал ее номер. Он
хотел говорить с ней. Он хотел видеть ее. Он хотел
с ней объясниться: может быть, все навсегда покончить.
Все и навсегда. Хотя, - собственно, что – все? Ничего-то
и не было. «А хочу, чтоб было!» – со
сладкой жутью подумал он. С жутью, потому что про
себя знал, что отнюдь не из-за благочестия ведет
столь аскетический образ жизни, и что многие, ох
как бы удивились про то прознав. Ибо был, был в
его жизни случай… Ну, да ладно, вон и ее голос,
немного высокомерный, чистый. И он справился о ее
здоровье, чуть заикаясь от волнения.
…Елена
Изосимовна отошла от телефона. Пошла искать Костю.
Позвала с собою чай пить. За чаем невзначай объявила:
-
На той неделе приедет Гелий Михайлович. Я увезу
его в Чевенгол, пусть своими глазами все увидит.
– Имея в виду фольклорный праздник, который ей удалось
пробить по линии газеты. Фольклорные праздники,
которым она придавала значение, потому что они сплачивали
чевеков и заставляли помнить «кто есть кто»,
Костю приводили в ярость.
-
Уводишь людей в песни-пляски – будто нет у них других
забот, - возмущался он. – Им о своей письменности
бы думать, им свой автономный округ выбивать надо,
а ты им вместо – свадебные обряды с песнями!
Так
он кипел, впрочем совершенно необоснованно, потому
что в петициях чевеков, к коим немало причастна
была Елена Изосимовна, поминались, и не раз, и письменность,
и округ…
-
Так, может, с ним в Черенголе и встретитесь? – ехидно
предложил Костя, - что-то его слишком много, за
последние годы в этом доме.
-
Могу и там с ним встретиться! – миролюбиво согласилась
Елена Изосимовна. После того сердечного приступа
она больших встрясок себе не позволяла, да и Костю
щадила – понимала обиду, пережитую при переписи
населения, но напрочь отказывалась понимать Костину
нетерпимость к Гелию Михайловичу. Считала – на известном
уровне культуры национальные распри и барьеры –
анахронизм.
В
Чевенгол она приехала заранее. Поезд медленно тащился
через степь и, наконец, нырнул в золотисто-багряное
марево. Чевенгол – благодатный остров среди степи.
Чевенгол – оазис на берегу Чугунашки, речки теперь
неглубокой, но все еще ясной и звонкой, в которой,
говорят чевеки, как-то уцелели форели. Речка, от
которой, если построят завод, и следа не сыскать
будет.
В
маленьком местечке все знали друг друга, а Елена
Изосимовна
- и вообще гость желанный. На самом берегу
Чугунашки ей отвели целый сруб. Бабье лето полыхало
жарко в последних кустарниках сиккима и в лесу.
Все предусмотрела Елена Изосимовна. Даже козье молоко,
которое, она знала, Гелий Михайлович любит. Даже
видеомагнитофон у директора школы увела и кассеты.
Он и кассеты нашлись у директора, - человек по два
раза в году в столице бывает у брата, в загранки,
как турист, сколько раз ездил, не думайте. Чевенгол
– не деревня, нет. Все удобства, городок да и только.
Директор
школы был не чевек и не русский. Волею пестрой судьбы
занесенный на берег Чугунашки некий Перельман, сосланный
сюда в конце сороковых годов из Одессы, не просто
прижился, а подружился и даже породнился с чевеками,
так что сейчас, через полвека, в Чевенголе Перельманов
чуть не десяток, и один из них, директор Чевенгольской
школы, - счастливый обладатель кассет. Ну, таких
– не пересказать…
Елена
Изосимовна нарочитому аскетизму Гелия Михайловича
не верила. Подначивала не раз, пытаясь возжечь в
его взгляде небезопасный огонек, а в голосе вызвать
сдавленную хрипотцу, хорошо ей знакомые и не единожды
виденные и слышанные за ее женскую жизнь, в которой
изобиловали романтические встречи. Встречи, при
которых, чуть не пари с Костей, поверженные поклонники
«укладывались в штабеля», она же ускользала
от увлечений легко – душа ее была прохладна, разум
трезв и ясен. Но сейчас отнюдь не любопытство заставляло
ее подкрадываться к пресловутому аскетизму Гелия
Михайловича с самой неожиданной стороны. Хотя Костя,
коря ее за вполне заметный интерес к «хмырю»,
объяснял этот интерес как «азарт гениального
изобретателя, который не может разгадать секрет
примитивной детской игрушки, а игрушка-то без секрета,
потому что – пустышка».
-
Мы с Гелием – идейные враги! – заверяла она и вовсе
не только для того, чтобы Костю успокоить.
Чевеки
стояли между ней и Гелием, так что они оба как бы
обитали по разные стороны баррикад. Впрочем, только
ли чевеки на гребне той баррикады поднимали знамена,
- не раз задавалась вопросом Елена Изосимовна. Она
знала, что Костя не ошибается и что Гелий Михайлович
сочувственно относится к «Землякам»,
единственный журнал, который читает – «Соотечественник»,
в шутку даже называла Гелия «черносотенец»,
хотя нисколько не могла бы поверить, что он в самом
деле до такой степени заражен предрассудками. Но
до какой-то степени был. Иначе бы не ввязался, и
вообщем довольно охотно, в историю с чевеками. Иногда
она пыталась сама себе оппонировать:
-
Просто самоутверждение мало культурного человека.
Каша в голове – потому что истреблены исконные корни
родной культуры. А вместо них – ничего не придумали.
А он – ищет. За неимением – церковные хоры. Гораздо
хуже – еврейские анекдоты. Просто – дитя своего
социального уровня и своего времени! – препарировала
Елена Изосимовна Гелия Михайловича, на встречу с
которым почему-то отправилась в Чевенгол и на аскетизм
которого решительно посягала, не из-за любопытства,
нет…
…В
один из его приездов, как-то, проснувшись от послеобеденного
сна, Гелий Михайлович направился в просторную кухню,
которую Фисоевы оборудовали под столовую, так что
именно здесь проходили любимые фисоевские чаепития.
А сейчас, постояв в вестибюле, Гелий Михайлович
понял, что брат и сестра как раз в кухне и находятся.
Он приостановился, ему хотелось услышать, о чем
это они так оживленно разговаривают, ему хотелось
понять, наконец, на чем держится их удивительное
единение, столь редкостное по нашим дням между кровными
родственниками. У него самого отношения не только
со старшим братом, но даже и с матерью, еще бодрой
и деятельной, сложились весьма прохладные, так что
за общий стол садились, что называется, по большим
праздникам, - на Пасху, например, или уж по юбилейным
датам. Вообщем – изредка. А у него, у Гелия Михайловича,
в его доме, мать была всего один раз за последний
десяток лет, - когда его дочь от давно разведенной
с ним жены закончила школу, и эту дату отмечали
у него в доме, включая и разведенную жену, с которой
тоже сохранились у него отношения прохладные, расплывчатые,
благо, была она давно замужем.
Так
что климат фисоевского дома смущал его непривычностью,
и сейчас он нарочно замешкался в вестибюле, - до
него доносились из кухни голоса сестры и брата.
-
…И не потому отправили отца на пенсию, что он был
человек! Перестань, в конце концов оценивать глобальные
и частные судьбы через чевекский национальный вопрос!
– жестко наскакивала Елена Изосимовна на брата.
-
Считаешь, я просто националист, да? Свихнулся на
чевекском вопросе, да?
-
Ты даже не националист! – холодно оборвала Фисоева-младшего
сестра. Ты же не гнушаешься собирать дивиденды с
ситуации. Я не забыла, как ты поступал в институт.
Сын Сафрона Фисоева! Люди, смотрите, - реликтовый
неассимилированный чевек желает и способен учиться?
Противно, право!..
-
Я пользовался льготами, которые отец не для меня
лично выбил. Я не виноват, что - чевек и что мне
льготы положены.
-
Ты и так мог поступить. На общих основаниях. Что,
- ты русский не знаешь? Или ты такой знаток чевекского,
что мог на нем отвечать по всем предметам? А для
аспирантуры – «чевек» в паспорте не
сыграл? А для защиты? А какой ты чевек? Ты что,
- отличаешься от русского?
-
А ты – вообще фантазерка! Абстрактное братство людей,
абстрактная справедливость! Это еще когда будет.
А я хочу конкретной национальной справедливости.
Сегодня. И по-твоему это национализм. А что такое
национализм, - так никто не ответит на «проклятый
вопрос». Все виляют. Теоретические выкладки
подбивают. Все, мол, праведные пути – к интернационализму.
А по обе стороны – пугала: национализм и космополитизм.
Космополитизм, - это когда «старшего брата»
без пиетета трогают. А если кто болеет за ущемленность
малой нации, тот, ясно, националист. Вот ты как
раз и проповедуешь «безродный космополитизм»,
- учила небось? – который сегодня, слава богу, выпал
из фокуса бдительности. Не шельмуют его. Только
надолго ли…
-
Я могу, я очень даже могу ответить на «проклятый
вопрос», - незнакомым, твердым, ровным голосом
парировала Елена Изосимовна. – Националист очень
сам себя уважает. И поскольку он – сам у себя любимый,
- не может быть плохим, стало быть, все, частью
чего себя мнит, - тоже первоклассного свойства.
-
А твой космополитизм лучше? – усмехнулся Фисоев-младший.
-
Космополитизм мне претит, и ты это знаешь. Либо
мы говорим всерьез, либо подначиваем друг друга!
– вскипела Елена Изосимовна. – Космополитизм: где
мне живется хорошо, там мне все годится; и пусть
для других плохо, на раз для меня – рай, значит,
слава богу. При национализме – «я самый хороший»,
при космополитизме – «мне очень хорошо».
Ты что, - не понимаешь?
-
А твое пресловутое братство людей? Твой интернационализм
особой пробы?
-
Ой, не знаю в какой «изм» это все укладывается.
Только знаю, я – часть мирового единства, мне бы
это еще и заслужить. Вообщем, если тебе нужна формула:
«не знаю, хорош я или нет, но – хочу быть
лучше»…
Тут
Гелий Михайлович не выдержал – нашли тоже тему для
разговора за чайным столом – да и задержался он
в вестибюле неприлично долго, а вернее, что греха
таить, - просто подслушивал, так что он устремился
на кухню.
Брат
и сестра мгновенно умолкли, но быстро нашлись, -
Елена Изосимовна любезно налила Гелию Михайловичу
чаю, а ее брат принялся сосредоточенно и молча возиться
с антенной телевизора, который – тоже не вовсе по-людски
– стоял у них на кухне, потому что, де, «некогда
смотреть» разве когда за столом».
И
разговор возобновился, но малозначительный, и Гелий
Михайлович подумал, что вот как бы подсмотрел еще
одну тщательно скрываемую от него грань этой озадачивающей
женщины. И пока за столом шел разговор о кедровых
орехах и о родниковой воде – достопримечательности
этого края, - разговор с большими паузами и вялый,
на экране телевизора мелькали фигуристы, - Гелий
Михайлович подумал, что все-таки однажды уже слышал
такой голос Елены Изосимовны и видел такое
ее лицо, - как бы сбросившее защитный покров женственности
и чуточного кокетства, смотрите, мол, как со мной
все легко и просто…
Ему,
Гелию Михайловичу, не было с ней ни просто, ни легко,
только он никогда не мог объяснить себе – почему.
…Это
было во время их совместного отпуска, они как-то
поехали в Ялту и зашли в дом Чехова. Опустились
сиреневые сентябрьские сумерки, в чеховском саду
пряно и тревожно благоухали какие-то Гелию Михайловичу
неведомые растения еще в цвету, - а, может, именно
бабье лето и было порой их цветения, - они оказались
в саду в укромной аллейке и Гелий Михайлович своей
спутнице предложил:
-
Посидим на «секретной скамеечке», -
знаете, Чехов так эту скамью назвал, потому что
здесь уединялся с Горьким.
-
Хотите посекретничать? – хохотнула Елена Изосимовна.
– Но вы же человек «весь на виду», вы
так говорите. «Простой и для всех понятный»
– я правильно вас цитирую?
-
И вам даже неинтересно заглянуть, - а вдруг во мне
тоже есть тайные закоулки?
-
Закоулки ваши мною и так читаются, - как-то устало
взглянула она на него, - закоулки вашего времени
и вашей экологической ниши. Вы – очень типичны.
-
Что значит «Вашего времени»! – обиделся
он. – А оно, что ли, не ваше тоже?
-
Знаете, я как-то вне времени, - вздохнула она. –
По крайней мере пытаюсь. Понимаете, я не хочу «болеть»
сиюминутными болями, - несколько аффектировано на
его взгляд заявила она. – Вчера перевыполнения планов,
позавчера – пятилетки, сегодня – гласность; национальный
вопрос – тоже. Чем только будем болеть завтра? А
за всем этим – добро, зло, правда, ложь. Ну и подавайте
мне их без масок. А то каждое время пороки и добродетели
рядит по своей моде. Так их закамуфлирует, что поди-разбери,
что есть что. А я путаницы не терплю. Мне, - чтобы
все без покровов. В честном виде...
-
Скажите, какая гордыня! – подначил он. – Значит,
вы ставите себя всех выше? Всех под лупу рассматриваете,
судите! Что это вас наши времена так не устраивают?
– вдруг откуда-то из призабытого арсенала черпнул
привычный в его конторе довод, когда в споре надо
оглушить партнера, не располагая аргументами. Но
Елена Изосимовна только вскинула на него серо-сиреневые
глаза, и вовсе потемневшие в этот сумеречный час,
и усмехнулась.
-
Хотите, я подарю вам вот эту… я не знаю, как это
назвать… - «поменяла она пластинку»,
- что это, цветок или плод? Как вы думаете? – помахала
она у самого его лица фиолетовой диковинной гроздью.
Или соцветием. Которое одуряюще пахло корицей. Или
еще чем-то обволакивающим и смятенным, присущим
этому дурманящему саду, окружавшему «секретную
скамеечку», укрывшую их двоих в поздние сентябрьские
сумерки. И в этом саду Гелий Михайлович вдруг почувствовал
себя чужим…
И
голос и лицо Елены Изосимовны, вот только что, вдруг
лишенные влекущей дымки женской извечной игры, показались
ему чужеродны – как бы раскрыв неожиданные для него
извилины ее души, неожиданные, но почему-то и недоступные,
или не желавшие быть изведанными. Потому что, показались
ему почему-то и голос и лицо Елены Изосимовны закрытыми
для него нарочито. Как будто, дразня его, она щедро
раскрывала перед ним то, чем овладеть он не мог,
а она, зная про то наперед, потешалась…
И
тут еще эта фиолетовая кисть, которая несмотря на
то, что голос Елены Изосимовны зазвучал привычно,
чуть насмешливо и даже озорно, нисколько их не сблизила,
а даже, наоборот, как бы пролегла между ними. Как
символ какого-то иного мира, в котором Елена Изосимовна
чувствовала себя как дома, а он, Гелий Михайлович,
был посторонним, который не знает правила игры,
принятые в этом неприятном для него своей незнакомостью,
а потому чем-то опасном мире…
Елена
же Изосимовна, глядя на его упрямо замкнувшееся
лицо, вдруг вспомнила почему-то, как они как-то,
наняв машину, ездили «смотреть пейзажи».
И когда ехали по широкой дороге, вьющейся над пропастью,
у самого подножья горы, Гелий Михайлович сосредоточенно
молчал, никак пейзажи не комментируя, а временами
даже закрывая глаза. Елена Изосимовна вообразила,
было, что он потрясен первозданностью окружающей
их природы. Но когда машина выехала на шоссе, он
облегченно вздохнул:
-
Ну, слава богу, если бы я знал, что тут такая дорога,
да над самой пропастью, никогда бы не поехал!
-
Хотите жить два века? – с привычной издевочкой уколола
она.
-
Не люблю риска! – сухо отрезал он. и – назидательно,
- я люблю все привычное и надежное!
И,
вспомнив про это. Елена Изосимовна поняла, что ей
не надо подводить его к тем кромкам, по которым
он не мастер ходить, и что диалоги с ним никогда
и ничуть, даже отдаленно, не напоминают и не напомнят
ее диалогов с братом. Так что лучшая, может быть,
часть ее души так и останется для Гелия Михайловича
неинтересной, а, вернее нечитанной книгой. Потому
что от этой книги он, как бы в опаске, всякий раз
отдергивал руки – не обжечься бы…
…И
тогда некое волшебство, которое чуть было не расцвело
меж ними в сентябрьский сумеречный час, увяло, и
оба досадовали, каждый на себя, а больше друг на
друга, но что толку – волшебство сгинуло…
…Это
было время, когда они жили, конечно, в разных комнатах
и Гелий Михайлович, в себе не вполне разобравшись,
не понимал, что, собственно, от нее ожидает: что
она, чинно и пристойно живя у него под боком и умело
хозяйствуя в этом их странном сожительстве, не станет
вовсе вызывать в нем того томления, которое он все-таки
постоянно испытывал в ее присутствии, или же, наоборот,
что она сама сделает решительный шаг, который это
его томление прекратит, а, вернее, утолит.
Но
она не сделала ни того, ни другого. Она просто существовала
с ним рядом и была сама собой; может, чуть более
замкнута, чем в своем фисоевском доме, она по-прежнему
волновала его, этого волнения как бы не замечая,
а он – ощетинивался от такого ее безразличия, жаждал
и опасался изменений, которые в их отношения, по
его понятиям, должна была внести именно она. И как-то
за обедом, когда он хвалил ее кулинарию и Елена
Изосимовна улыбнулась: «Мне так положено,
я ведь баба, куда денешься», Гелий Михайлович,
неожиданно для себя почему-то вознегодовал и оборвал
ее зло: «Вы? Вы даже не баба, вы… вы – никто!»
И она, нисколько, похоже, не обидевшись и по-прежнему
улыбаясь, только чуть подрагивающими губами ответила:
-
Пять тысяч лет разницы меж нами позволяют мне без
возмущения принимать ваши выходки. Это у вас – от
младенчества сознания.
Сказала
– и из комнаты вышла. Он же остался в ярости. Подумаешь,
чевеки – носители мировой культуры. Про пять тысяч
лет – это он уже слышал. Подумаешь, - абсолют культуры
– пять тысяч лет! Что она себе позволяет, полукровка!
Вот такую поставил он – мысленно – мстительную точку
в этой их размолвке, потому что не нашелся, что
возразить, и потому что в тайне души не мог не признать,
что рядом с ее холодноватой корректностью его выходка,
- именно выходка! – выглядела необъяснимым и ничем
не оправданным хамством.
…Вот
в эту именно пору, дней через несколько, они и «секретничали»
на чеховской «секретной скамеечке» и
вырисовывшаяся, было, паутинка волшебства, дрогнув
меж ними, не выдержала – разорвалась и унеслась
прочь…
…Сидя
на берегу Чугунашки, Елена Изосимовна опять вспомнила,
как в прошлый отпуск пригласила Гелия с собой в
Крым, к давнишним знакомым. По простоте души те
предложили им поселиться в большой гостевой комнате.
И как же Гелий Михайлович отпрянул от такого предложения…
Так что, разделенные тоненькой фанерной стенкой,
по ночам они слышали дыхание друг друга.
В
гостиной стоял видеомагнитофон, которым Гелий Михайлович
увлекся, хозяева, уехав на пару дней, оставили на
его попечение облюбованную игрушку. С кассетами.
И какими…
Утром
Елена Изосимовна зашла в гостиную. Не сразу заметив
Гелия Михайловича , который стоял укрытый в нише
напротив экрана. Он переодевался, глядя на отряд
обнаженных девиц, которые соблазнительно предлагали
с экрана свои женские достоинства. На лице у Гелия
Михайловича – очень бледном – читались восторг,
смятение и досада от ее появления. Она увидела его
округлую шею с мягкими, словно детскими складочками,
чуть выпирающие ключицы, грудь, поросшую золотистыми
волосками, и что-то мальчишеское и беззащитное повлекло
к нему.
-
Щекочите себе нервы? – чистым высоким голосом спросила
она, разрывая волшебство, которое в эту минуту плотной
пеленой окутывало их обоих и всю комнату и, может,
даже весь мир, поскольку Елена Изосимовна поняла.
Что аскетизм Гелия Михайловича – придуманный им,
а, может, выставленный как броневая защита против
нее самой, и, стало быть, она для него опасна и
он ее просто боится. И тогда непростительно утрачены
прошедшие дни и месяцы, когда они оба могли бы…
А
что могли бы? – оборвала она непозволительно зарвавшуюся
фантазию. И – полоснув Гелия: «Когда кончите
взаимостриптиз перед экраном, приходите в столовую.
Завтрак на столе».
За
завтраком они не глядели друг на друга, как будто
что-то стыдное произошло, чему они невольно оказались
оба свидетелями. Но куда бы она ни глядела – видела
перед собой его белую, мальчишескую шею и золотистые
волоски на груди, и потому старалась вспомнить все
смешное, что за годы знакомства в нем подметила
и даже сама разжигала, - так смеха ради, - например,
его веру в разные пророчества и то, как на полном
серьезе гадала ему на картах, суля любовные утехи,
а он ежился и млел, как давеча перед экраном, или
раскрывала якобы прочитанные ею на картах подвохи,
злоумышленные против него сослуживцами, и он тут
же рассказывал ей об управленческих кознях, и что
над ним, бывает, подтрунивают и даже не любят его
за медлительность, а по новым временам – за консерватизм,
хотя все думают и делают все по-прежнему, только
что бьют себя в грудь, декларируя приверженность
переменам, а он каким был – таким и остался. И этим
даже гордится. И вообще, - еще поглядим, кто станет
смеяться последним…
Все
это, включая и его рассказы об увиденных многозначительных
снах, которые она истолковывала самым фантастическим
образом, даже умиляясь детской вере, с которой он
просто-таки впитывал ее раскладки, - все это она
вспомнила тогда за завтраком, но ничего не унимало
воображения и ее по-прежнему к нему влекло, но ответных
флюидов, исходящих от него, она не ощущала, а только
его опаску.
«Опаску
– чего? – думала она, глядя, как он уплетает зефир
в шоколаде – любимое лакомство, не без труда добытое
ею в преддверии отпуска в вагоне ресторане – опаску
себя, или меня?» – гадала она.
|