ЧЕВЕНГОЛЬСКИЙ ПРАЗДНИК
Страница
1 из 3.
[
1 ] [ 2 ] [ 3 ]
Елена Изосимовна приостановилась у окна, заложив руки за
спину, и загнула мизинец на левой руке. Свою тысячу шагов она честно прошла из
конца в конец квартиры (счёт вела по пять проходок, каждая – в двадцать шагов).
В вестибюле – на
полпути – в кресле сидел её сводный брат Костя, завернувшись в широкий
полосатый чапан, и читал вслух газету. Это вошло в традицию. Костя считал, что
с тех пор как она связалась с «этим человеком», на неё будто порчу наслали –
«никакой социальности – одни дамские заботы». Провалы же в её социальности он
восполнял собственнолично и неустанно, вылавливая свои и её свободные минуты из
обычной рабочей чертоверти. Сегодня был удачный день, у него не было лекций, а
она ещё «сидела на больничном» после сердечного приступа, который и заставил
сейчас Елену Изосимовну опять входить в ритм.
Некоторые
газетные статьи Костя читал ей «от» и «до», она знала, что если прервёт его, он
обидится, так что покорно слушала, вышагивая свои маршруты и втайне уныло сознавая,
насколько ей было бы проще, если бы он вновь сошёлся со своей супругой, с
которой жил в полуразводе вот уже третий год.
Елена Изосимовна
за Костину неустроенность винила отчасти и себя. Костя был к ней очень привязан,
они как-то сразу подружились, когда её мать и его отец поженились. Эта дружба,
душевная и чуть-чуть влюблённая, длилась по сей день, и когда у Кости с женой
бывали размолвки, а потом и вовсе пошли семейные катаклизмы с истериками и
битьём посуды, он прибегал в родительский дом, в котором после кончины
родителей Елена Изосимовна жила одна. Костина жена ревновала его к сестре,
считала, что Костя постоянно её с Еленой Изосимовной сравнивает и как-то
сгоряча вовсе его прогнала. Теперь в родительском доме брат и сестра жили
вдвоём. Как и прежде, друг другу обо всём рассказывали, как и прежде чуть не
синхронно думали, «мысль в мысль» - так они говорили в детстве; как и прежде,
их волновали одни и те же «общественные болячки» (Костино словечко), только
каждый видел их по своему: Костя – вузовский педагог, Лена – литраб в местной
газете. А потом…
Потом появился в
их доме «этот человек». Так Костя называл Гелия Михайловича в лучшие свои
минуты. В худшие, когда в нём взыгрывал «укрощённый тремя университетами нрав
предков», он звал его не иначе, как «московский хмырь». В такие дни они с
Еленой Изосимовной разбегались по своим комнатам, а вечером, сойдясь всё-таки у
телевизора, за чаем долго выясняли отношения и «проставляли акценты». Костя извинялся
за грубость, уверял, что ему, Косте, лично всё равно, если Лена хочет связать
свою жизнь с кем-нибудь – ради бога, её право. Но не с «этим человеком»,
никтошкой! Ну что она в нём нашла, в самом деле, он уж не говорит о странном
душке, отдающем лозунгами общества «Земляки», который он, Костя, в «этом
человеке» явственно чуял. Лена глядела на Костю чуть не ненавидящими глазами –
«всё понимаю, считаешь – приведу его в дом, и тогда тебе места недостанет!» и –
«это ты ему рязанский фэйс никак не простишь, был бы «свой» - не бесился бы».
А, сказав так, тут же горько каялась, потому что никогда у неё с Гелием
Михайловичем и речи не было о совместном житье – просто Костина непримиримость
«заводила» её, и ему назло она говорила то, о чём и думать не думала (хотя так
ли уж не думала?). Ссоры кончались стереотипно – «Ну, мир!» После чего Елена
Изосимовна заверяла Костю, что ничего такого у неё с Гелием не происходит и
никогда не происходило, и вообще – не сменить ли тему.
О событиях в
Нагорном Карабахе она уже достаточно начиталась и наслушалась и теперь,
передохнув у окна, мечтала лишь об одном, чтобы Костя, наконец, дочитал статью
и отпустил её.
Пронзительно
зазвонил межгород и, чувствуя, как где-то у самого горла, ёкая, забилось
сердце, Елена Изосимовна не спеша, едва сдерживая себя, пошла к телефону. Но
Костя уже успел её опередить, так случалось почти каждый раз, когда звонил
межгород и Костя оказывался дома. По его виду она поняла, что на том конце
провода – Гелий. Передав ей трубку, Костя демонстративно вышел.
Пока Гелий
Михайлович рассказывал, как его чуть было не сократили в управлении, а,
вообще-то, могут ещё и сократить «по второму туру», Елена Изосимовна вдруг, как
бы впервые, увидела свою руку, лежавшую на столе. С чуть увядающей кожей,
которая еле заметно складывалась как бы в чешуйки. Она увидела свою руку уже
такой, какой она станет невдолге, когда надо будет носить платья с длинным
рукавом, чтобы эти чешуйки скрыть. А Гелий Михайлович объявил, что на той
неделе его посылают «проверить на месте» ситуацию по жалобе «ваших дорогих и даже
полуродных чевеков». И кстати, - может ли она, наконец, что-либо вразумительное
ответить ему относительно той злосчастной рукописи, с которой, наверное, хватит
же, ей-богу, носиться, как курице с яйцом…
Елена Изосимовна
уже не вникала в смысл того, что он говорил. Она слушала его голос и знала:
через неделю его увидит. Положив трубку, она ещё долго сидела, слушая, как
кровь стучит в висках. Каждый его приезд – проблема. Обезопасить взрывоопасные
встречи Гелия Михайловича с Костей – это раз. Подготовить дом к его приезду –
это два. Впрочем – уборка, покупки, это – пустое. С рукописью как быть, вот
вопрос!..
…Маленькие
селенья чевеков, разбросанные по краю степи и в предгорьях, - всё, что осталось
от некогда гордого племени воинов и охотников, - доживали последние свои дни.
Проектировщики и экономисты подсчитали, как заметно улучшится жизнь этого маленького
региона, если перенести чевекские селенья к северу, в тайгу, а на их месте
построить завод, который даст… обеспечит… повысит… Понемногу и исподволь
вырубали остатки сиккимовых рощ, которыми некогда славился этот край.
И тут чевеки
сказали «нет». Будьте любезны, уважайте малый народ, а то ведь можем всем миром
написать в самые верхние верха, а как вы думали? И написали.
Очень спутала чевекские
карты подоспевшая перепись населения. В списке народностей, населявших регион,
чевеки попросту не числились. Не было такой народности. Ни вчера, ни позавчера,
никогда не было. Была, говорите? Ну, может, и была, только сегодня её точно уж
нет. Так что Костя, чистокровный чевек, оказался записанным как чистокровный
русский. Собственно, с этого и началась домашняя распря в доме Фисоевых.
По чисто
экономическим соображениям и из-за малочисленности народа чевекский
национальный округ расформировали. Многие оказались не у дел. Им предложили
податься в соседние районы на шахты. Некоторые подались. А там запили. Тогда-то
и пополз по региону слушок о вырождении.
И тут в
управление Гелия Михайловича впервые поступило письмо из предальней
степно-таёжной стороны от малопонятного рода-племени, которое доказывало, что
имеет право, ну, хотя бы на место в «Красной книге», ничуть не меньше, чем
какая-нибудь божья коровка или цветочек с поэтическим названием «Венерин
башмачок».
В управлении ох и
переполошились. Только что отзвучали казахстанские события, бурлила Прибалтика,
а тут… какие-то ещё и чевеки.
- Что, у них есть
свой язык, азбука, своя культура, наконец? – горячился начальник управления. –
Может, это при царе Горохе было? Ну, числится у нас в списках полтора чевека –
что ты будешь делать!
Так Гелий
Михайлович впервые прибыл в преотдалённый регион, чтобы удостовериться,
существуют ли в природе люди-чевеки, и если существуют, то много их или мало, и
чем собственно, они отличаются от российского населения, и вообще – имеют ли
право на какое-либо отличие от других, может, у них всего два-три старца
столетних, так не объявлять же теперь богатый углём район
заповедно-чевекским?..
Гелия Михайловича
адресовали прямиком к Елене Изосимовне. Оттого, что покойный её отчим, Костин
отец, был чевеком. Историк, преподаватель в местном пединституте, где сейчас
работал и Костя, отчим Елены Изосимовны не терял связей со своими сородичами.
Хотя ещё его отец, некогда закончивший Казанский университет, - уже не ахти как
по-чевекски изъяснялся, но предания и обычаи предков чтил свято.
Отчим же Елены
Изосимовны всю жизнь неторопливо писал книгу «О чевекском роде-племени», который
в его время в числе народностей региона еще числился. Он основательно подучил
чевекский язык, чтобы эту книгу писать с полным знанием дела, а не так просто –
«про экзотику». Он и Костю языку обучил. Впрочем, еще какие-нибудь десять лет
назад, чевеки даже имели некоторые преимущества при поступлении в институт.
Костин отец немало на то сил положил и очень тем гордился.
Гелий Михайлович
поначалу был настроен скептически. Больше был озабочен тем, чтобы доказать
отсутствие народности чевеков и тем самым снять досадную закавыку на пути
строительства завода. К Елене Изосимовне он подошел вкрадчиво. Имея долголетний
управленческий опыт, он знал, как можно, обойдя острые углы, заставить партнера
принять нужные условия игры, барахтаясь в словах, сводил всё к частностям, к
оттенкам несущественным, но напрочь затемняющим суть вопроса.
Елена Изосимовна пригласила его к себе. В
родительский дом, уставленный старинной мебелью, с книжными шкафами, за
стеклами которых поблескивали тисненные золотом кожаные переплеты. В свой дом,
где в напольных вазах в пору его первого посещения стояли охапки сиреневых
гладиолусов. Потому что как раз был день рождения хозяйки и день этот в доме
Фисоевых так и назвался – «день гладиолусов». Сама же хозяйка встретила его в
просторном атласном фиолетовом платье с шитым золотом нагрудником на чевекский
манер, чем очень Гелия Михайловича поразила. Он поначалу даже растерялся – как
себя с Еленой Изосимовной держать, почему-то особо отметив, что у неё
серо-сиреневые глаза, как раз под стать гладиолусам в вазах. Ещё приятный на
вид мужчина, «подходом к женщинам он владел» - так про него в управлении
говорили. Даже не пытаясь обворожить партнёршу, он стал излагать ей суть дела.
Во всём, что он говорил, в тоне его голоса,
за словами читался поиск сомыслия и сообщества: мы, мол, с вами понимаем, что
вопроса-то, вообще, нет. Мы можем и должны оберегать культуру живую,
развивающуюся, но не мёртвую, перешедшую в стадию преданий. Мы очень уважаем
латынь, но с итальянцами-то не на латыни изъясняемся…
Елена Изосимовна сообщничества не приняла.
Сослалась на книгу отчима. Да, да, он правильно её понял, эта книга –
доказательство, что до самых последних лет традиции и фольклор чевеков
находятся в непрерывном развитии. Да, это вполне жизнеспособная культура и
жизнеспособный язык, которым давно пора вернуть их исконные права. Как она
может доказать всё сказанное? Очень даже просто – стоит прочесть книгу отчима.
Нет, книга не напечатана, отчим скончался, не успев довести рукопись до
издательства, но в специальных, в частности, академических кругах, она хорошо
известна, о ней докладывал, и не раз, на различных этнографических форумах
покойный Софрон Фисоев. Пока же она думает сделать ксерокс…
Елена Изосимовна пригласила Гелия
Михайловича в кабинет отчима, достала рукопись из секретера, протянула ему.
Протянула, но из рук не выпустила, так, прошуршала перед глазами у Гелия
Михайловича страницами, ничуть не скрывая, что особого доверия к нему не
питает. Он недоуменно смотрел на рукопись, а со стен на Гелия Михайловича
недоверчиво взирали, словно ожидали от него подвоха, деревянные маски, похоже,
из того медно-красного дерева, что и курильницы, расставленные по углам, в
другой комнате. Маски почему-то смущали его пронзительным взглядом
зрачков-бусинок… Тут вошёл Костя – высокий, подтянутый, с едва заметной
желтизной лица, с чуть припухшими («нерусскими» - отметил про себя Гелий
Михайлович) веками. « Нисколько на сестру не похож», - удивился он, и несколько
позже, в разговоре, осторожно спросил, родные ли брат и сестра они с Костей.
Елена Изосимовна обстоятельно ему объяснила,
что Костя – чевек, а она Елена Изосимовна, - «полукровка», по отцу – русская,
так что в их доме Гелий Михайлович видит истинное братство народов.
Гелий Михайлович был русак до мозга
костей. Рязанский паренёк, упорный и головастый, вышедший в начальники, он не
утратил простодушия и, главное, душевной связи с породившей его глубинкой.
Любил частушки, охотно организовывал по своему управлению фольклорные
праздники, восхищался голосистыми девахами, чувствуя особое с ними родство, а с
годами тайно пристрастился к церковным хорам, и если был уверен, что никто не
засечёт, ходил в церковь – слушал. После торжеств по случаю тысячелетия
крещения Руси он вдруг почувствовал в себе нечто давно утраченное: сознание
превосходства и нравственной избранности народа, столь много претерпевшего и
всё же сохранившего не только живые, но и могучие ростки веры. Ему и в голову
бы не пришло, что он, коммунист, может с презрением относится к инородцам, хотя
байки про чукчей и сам травил в курилке, как все прочие.
Так почему же он с такой настойчивостью
гнул свою линию? Не потому, что в разговоре Елена Изосимовна объявила, что она
– полукровка, причём так спокойно и даже с чуточной ноткой превосходства…
С того первого посещения прошло два года.
Рукопись Елена Изосимовна так ему и не отдала, хотя теперь он уже знал, что
написано в ней, чуть не наизусть, и, более того, проникся верой в то, что
старику Фисоеву удалось собрать и доказать нечто на самом деле весьма
впечатляющее. Никакого заключения по результатам поездки он по сей день не
написал, хотя мог, очень мог это сделать. Но вот же – не написал. И завод так и
красовался в проекте, и роскошный макет его даже демонстрировали в
соответствующем ведомстве, а селенья чевеков как жили своей жизнью,
разбросанные в степи, так и живут по сей день, и более того, Елена Изосимовна
сейчас курирует их культурную жизнь, ансамбль их какой-то особый опекает, в
газете своей о чевекских праздниках сообщает…
Сразу, сразу надо было заключение
составить, в который раз корил себя Гелий Михайлович. Сколько раз ездил сюда за
этой рукописью – а увезти её в своё управление так и не смог. Увёз бы – и
никаких вопросов. И сколько бы ни писали чевеки жалоб, всё бы впустую. Механика
таинственных исчезновений проектов, отчётов и прочих кого-то и в чём-то
уличающих или опровергающих документов, поступивших из глубинки, ему, Гелию
Михайловичу, за долгую его чиновничью жизнь была хорошо известна.
Но не мог он увезти эту рукопись. Елена
Изосимовна, всякий раз как он о рукописи напоминал, чуть насмешливо косилась на
него, заявляя: «Меж нами разница более чем в тысячу лет (вот так прямо и
подчёркивала, насколько древнее её чевекские корни!), так что мне просто-таки
надлежит быть мудрее вас и не ввергать в соблазн утащить нашу семейную
реликвию». Так вот прямо и говорила. Словно читала его мысли. Хотя уже вскоре
после той первой встречи ни он, ни она не могли бы сказать, как называются
отношения, которые сложились у них за пару лет.
Он знал, что Елена Изосимовна лихорадочно собирает
рецензии на эту проклятущую рукопись и для этого то и дело ездит в соседний академгородок
и принимает у себя «академических посланцев» - так он ехидно называл её учёных
друзей, на которых, случалось, натыкался в её доме. Знал, что именно она
составляет «рыбы» для шквала чевекских протестов и заявлений, которых за
последнее время собралось в его управлении целая стопа. Её в управлении он не
поминал. Словно и не было её. Когда звонил ей с работы, по имени-отчеству не
называл. Он как бы стыдился этой тайной и необъяснимой связи, что их объединяла
и сковывала его действия, но и оберегал Елену Изосимовну – мало ли какие
неприятности можно нажить, только ввяжись в эти зыбкие и путанные национальные
дела…
В управлении над ним подшучивали из-за
поездок «по чевекским делам» и без зла называли «предводителем команчей».
Несколько раз они с Еленой Изосимовной, как бы случайно, оказывались в
командировках в одном и том же городе. Со временем они перестали стеснять себя
условностями и как-то даже провели вместе отпуск. И чевеки были здесь, ей-богу,
ни при чём. Что и ввергло в гнев Константина Софроновича Фисоева-младшего,
который мог бы – кто знает – иными узами быть связан с неродной своей сестрой
Леной, Леночкой, Лейлой…
Так бы шло и шло, глядишь, до лучших
времён, и всем бы надоела эта история с недостроенным заводом. И тут кого-то
осенило «потерять» чевеков при переписи населения, и вопрос вспыхнул, да по
новым временам, особо пламенно.
У Кости с Еленой Изосимовной состоялся
тяжкий разговор, он кричал ей, что не хочет быть русским, хотя бы потому что не
желает «делить общую национальность с московским хмырём» и что она в хмыря
влюблена, иначе давно бы довела до ума всю эту историю с рукописью – чем
мотаться по градам и весям, взяла бы да съездила в Москву! С Костей она долго
не разговаривала. А потом сердечный приступ уложил Елену Изосимовну в постель.
…Так что на этот раз Гелию Михайловичу в
управлении было строго наказано: закрыть вопрос со злополучной рукописью. А тут
ещё и на работе у него стали случаться мелкие неприятности. Как-то ему
намекнули, что вся эта история с рукописью очень смахивает на заговор. Ну,
ладно, не будем горячиться, пусть не заговор – сговор. Но так или иначе,
пусть-ка Гелий Михайлович в преддверии грядущих сокращений пораскинет мозгами…
Гелий
Михайлович пораскинул. И встревожился. Он привык к своей размеренной
управленческой жизни, к небольшим, но всё же ощутимым привилегиям, обеспеченным
его верной и необременительной службой… Пока он раздумывал так, перед ним
всплыли серо-сиреневые глаза Елены Изосимовны. Как она сумела заворожить его!
Таких серо-сиреневых глаз, как у Елены Изосимовны он больше ни у кого не видел,
и когда ему напомнили о сокращении, он, было, подумал, что пора бы покончить
всю эту историю с чевеками, с поездками за рукописью, и вообще… Подумав же так,
ощутил холодок у самого сердца – а разве сможет? «Не иначе приворожила! – мелькнула
и тут же угасла мыслишка, - глупо-то как, Господи!»
Он вернулся к себе в кабинет и набрал её
номер. Он хотел говорить с ней. Он хотел видеть её. Он хотел с ней объяснится:
может быть, всё и навсегда покончить. Хотя, собственно, что – всё? Ничего-то и
не было. «А хочу, чтоб было!» - со сладкой жутью подумал он. Вот и её голос,
немного высокомерный, чистый. Чуть заикаясь от волнения, он справился о её
здоровье…
Елена Изосимовна отошла от телефона. Пошла
искать Костю. Позвала с собой чай пить. За чаем невзначай объявила:
- На той неделе приедет Гелий Михайлович.
Я увезу его в Чевенгол, пусть своими глазами всё увидит. Она имела в виду
фольклорный праздник, который ей удалось пробить по линии газеты. Фольклорные
праздники сплачивали чевеков, заставляли их помнить «кто есть кто». Но именно
они приводили Костю в ярость.
- Уводишь людей в песни-пляски, будто нет
у них других забот, - возмущался он. – Им о своей письменности бы думать, им
свою автономию выбивать надо, а ты им – свадебные обряды с песнями!
Так он кипел, - а ведь знал, что в петициях
чевеков, к коим причастна была Елена Изосимовна, каждый раз поминались и
письменность, и округ…
- Так, может, с ним в Чевенголе и
встретитесь! – ехидно предложил Костя, - что-то его слишком много за последние
годы в этом доме.
- Могу и там, - миролюбиво согласилась
Елена Изосимовна. После того сердечного
приступа она больших встрясок себе не позволяла, да и Костю щадила – понимала
его обиду, пережитую при переписи населения.
В Чевенгол она приехала заранее. Поезд
медленно тащился через лесостепь и наконец нырнул в золотисто-багровое марево.
Чевенгол – благодатный остров в предгорьях. Чевенгол – оазис на берегу
Чугунашки, речки теперь неглубокой, но по-прежнему ясной и звонкой, в которой,
говорят чевеки, как-то ещё уцелели форели. Речки, от которой, если построят
завод, и следа не сыскать будет.
В маленьком местечке все знали друг друга,
а Елена Изосимовна давно была гость желанный. На берегу Чугунашки ей отвели
целый сруб. Бабье лето полыхало жарко в последних кустарниках сиккима и в лесу.
Готовясь к поездке, всё предусмотрела Елена Изосимовна. Даже козье молоко,
которое Гелий Михайлович любит, разузнала где добыть. Даже видеомагнитофон у
директора школы «увела». Ох и кассеты нашлись у директора – человек по два раза
в году в столице бывает у брата, в загранку как турист сколько раз ездил.
Чевенгол – не деревня, нет. Все удобства, городок да и только.
Директором школы был не чевек и не
русский. Волею пёстрой судьбы занесённый на берега Чугунашки некий Перельман,
сосланный сюда в конце сороковых годов из Одессы, не просто прижился, а
подружился и даже породнился с чевеками. Так что сейчас, через полвека, в
Чевенголе Перельманов чуть не десяток, и один из них, директор Чевенгольской
школы, - счастливый обладатель кассет.
Елена Изосимовна нарочитому целомудрию
старого холостяка Гелия Михайловича не верила. Не раз шутя пыталась возжечь в
его взгляде небезопасный огонёк, а в голосе вызвать сдавленную хрипотцу, хорошо
ей знакомые и не единожды виденные и слышанные за её женскую жизнь. Костя
объяснил этот интерес как «азарт гениального изобретателя, который не может разгадать
секрет примитивной детской игрушки…» Но сейчас уже отнюдь не одно любопытство
заставляло её подкрадываться к Гелию Михайловичу с самой неожиданной стороны…
Однако чевеки стояли между нею и Гелием,
так что они оба как бы обитали по разные стороны баррикад. Впрочем, только ли
чевеки на гребне перемен поднимали знамёна? – не раз задавалась вопросом Елена
Изосимовна. Как-то в разговоре с ней Костя назвал Гелия «черносотенцем», и она
не очень и вскипела, хотя вряд ли действительно верила, что тот до такой
степени заражён предрассудками. Но до какой-то степени был. Иначе бы не
ввязался, причём довольно охотно, в историю с чевеками. Иногда она пыталась
сама себе оппонировать:
«Просто самоутверждение малокультурного
человека. Каша в голове – истреблены исконные корни культуры. А вместо – ничего
не придумали. А он – ищет. За неимением – церковные хоры. Просто – дитя своего
социального уровня и своего времени!» - так препарировала Гелия Михайловича
Елена Изосимовна, на встречу с которым почему-то же отправилась в Чевенгол.
…В один из его приездов, как-то
проснувшись от послеобеденного сна, Гелий Михайлович направился в просторную
кухню, которую Фисоевы оборудовали под столовую, так что именно здесь проходили
любимые их чаепития. И сейчас, постояв в вестибюле, Гелий Михайлович понял, что
брат и сестра как раз в кухне находятся. Он приостановился, ему хотелось
услышать, о чём это они так оживлённо разговаривают, ему хотелось понять,
наконец, на чём держится их удивительное единение, столь редкостное по нашим
дням между родственниками. У него самого отношения не только со старшим братом,
но даже и с матерью, ещё бодрой и деятельной, сложились весьма прохладные, за
общий стол садились, что называется, по большим праздникам – на Пасху,
например, или уж по юбилейным датам. У себя Гелий Михайлович мать видел всего
один раз за последние десять лет, - когда его дочь закончила школу. Это событие
отмечали у него дома, была там и его бывшая жена, с которой у него сохранились
отношения нейтральные, расплывчатые. Благо, она давно была снова замужем.
Так что климат фисоевского дома смущал его
непривычностью, и сейчас он нарочно замешкался в вестибюле – до него доносились
из кухни голоса сестры и брата.
- …И не потому отправила отца на пенсию,
что он был чевек! Перестань, в конце концов, оценивать глобальные и частные
судьбы через чевекский национальный вопрос! – жёстко наскакивала Елена
Изосимовна на брата.
- Считаешь, я просто националист, да?
Свихнулся на чевекском вопросе, да?
- Ты даже не националист! – холодно
оборвала Фисоева-младшего сестра. – Ты не гнушаешься собирать дивиденды с
ситуации. Я не забыла, как ты поступил в институт. Сын Софрона Фисоева! Люди,
смотрите: реликтовый, не ассимилированный человек желает и способен учиться!
Противно, право!..
- Я пользовался льготами, которые отец не
для меня лично выбил. Я не виноват, что – чевек и что мне льготы положены.
- Ты и так мог поступить. На общих
основаниях. Что, ты русский не знаешь? Или ты такой знаток чевекского, что мог
на нём отвечать по всем предметам? А для аспирантуры – «чевек» в паспорте не
сыграл? А для защиты? А какой ты чевек? Ты что, отличаешься от русского?
- А ты – вообще фантазёрка! Абстрактное
братство людей, абстрактная справедливость! Это ещё когда будет. А я хочу
конкретной национальной справедливости. Сегодня. И по-твоему, это национализм.
А что такое национализм – так никто не ответит на «проклятый вопрос». Все
виляют. Теоретические выкладки подбивают. Все, мол, праведные пути – к
интернационализму. А по обе стороны – пугала: национализм и космополитизм.
Космополитизм – это когда к «старшему брату» без пиетета. А если кто болеет за
ущемлённость малой нации, тот, ясно, националист. Вот ты как раз и проповедуешь
«безродный космополитизм» - учила небось? – который сегодня, слава богу, выпал
из фокуса бдительности. Не шельмуют его. Только надолго ли?..
- Я могу, я очень даже могу ответить на
«проклятый вопрос», - незнакомым, твёрдым, ровным голосом парировала Елена
Изосимовна. – Националист очень сам себя уважает. И поскольку он – сам у себя
любимый – не может быть плохим, стало быть, всё, частью чего себя мнит, - тоже
первоклассного свойства.
- А твой космополитизм лучше? – усмехнулся
Фисоев – младший.
- Космополитизм мне претит, и ты это
знаешь. Либо мы говорим, либо подначиваем друг друга! – вскипела Елена
Изосимовна. – Космополитизм: где мне живётся хорошо, там мне всё годится; и
пусть для других плохо, но раз для меня – рай, значит, слава богу. При
национализме – «я самый хороший», при космополитизме – «мне очень хорошо». Ты
что, не понимаешь?
- А твоё пресловутое братство людей? Твой
интернационализм особой пробы?
- Ой, не знаю в какой «изм» это всё
укладывается. Только знаю, я – часть мирового единства, мне бы это ещё и
заслужить. В общем, если тебе нужна формула: «не знаю, хорош я или нет, но –
хочу быть лучше»…
Тут Гелий Михайлович не выдержал и
устремился на кухню, нашли тоже тему для разговора за чайным столом, - да и
задержался он в вестибюле неприлично долго.
Брат и сестра мгновенно умолкли, но быстро
нашлись, - Елена Изосимовна любезно налила Гелию Михайловичу чаю, а её брат
принялся сосредоточенно и молча возиться с антенной телевизора, который – тоже
не вовсе по-людски – стоял у них на кухне, потому что-де «некогда смотреть,
разве когда за столом».
Разговор возобновился, но
малозначительный, и Гелий Михайлович подумал, что вот – как бы подсмотрел ещё
одну тщательно скрываемую от него грань этой озадачивающей женщины. И пока за
столом шёл разговор – с большими паузами и вялый – то о кедровых орехах, то о
родниковой воде, достопримечательности этого края, - а на экране телевизора
мелькали фигуристы, Гелий Михайлович подумал, что всё-таки однажды уже слышал
такой голос Елены Изосимовны и видел такое её лицо, как бы сбросившее защитный
покров женственности, смотрите, мол, как со мной легко и просто…
Ему, Гелию Михайловичу, не было с ней ни
просто, ни легко, только он никогда не мог объяснить себе – почему.
…Это было во время их совместного отпуска,
они как-то поехали в Ялту и зашли в дом музей Чехова. Опустились сиреневые
сентябрьские сумерки, в саду пряно и тревожно благоухали какие-то неведомые
растения, может, именно бабье лето и было порой их цветения. Гелий Михайлович
предложил:
- Посидим на «секретной скамеечке»,
знаете, Чехов так эту скамью назвал, потому что здесь уединялся с Горьким.
- Хотите посекретничать? – хохотнула Елена
Изосимовна. – Но вы же человек – «весь на виду», вы сами так говорите. «Простой
и для всех понятный» - я правильно вас цитирую?
- И вам даже неинтересно заглянуть, а
вдруг во мне тоже есть тайные закоулки?
- Закоулки ваши мною и так читаются, -
как-то устало взглянула она на него, - закоулки вашего времени и вашей
ноосферной ниши. Вы – очень типичны.
- Что значит «вашего времени»? – обиделся
он. – А оно, что ли, не ваше тоже?
- Знаете, я как-то вне времени, -
вздохнула она. – По крайней мере, пытаюсь. Понимаете, я не хочу «болеть»
сиюминутными болями, - несколько аффективно, на его взгляд, заявила она. –
Вчера перевыполнение планов, позавчера – пятилетки, сегодня – гласность,
суверенитеты – тоже. Чем только будем болеть завтра? А за всем этим – добро,
зло, правда, ложь. Ну и подавайте мне их без масок. А то каждое время пороки и
добродетели рядит по своей моде. Так их закамуфлирует, что поди разбери, что
есть что. А я путаницы не терплю. Мне, - чтоб всё без покровов. В честном виде…
- Скажите, какая гордыня! – подначил он. –
Значит, вы ставите себя всех выше? Всех под лупу рассматриваете, судите! Что
это вас наши времена так не устраивают? – вдруг откуда-то из призабытого
арсенала черпнул привычный в его конторе довод, когда в споре надо оглушить
партнёра, не располагая аргументами. Но Елена Изосимовна только вскинула на
него серо-сиреневые глаза, и вовсе потемневшие в этот сумеречный час, и
усмехнулась.
- Хотите, я подарю вам вот эту… я не знаю,
как это назвать… - «поменяла она пластинку», - что это, цветок или плод? Как вы
думаете? – помахала она у самого его лица диковинной гроздью. Или соцветием,
которое одуряющее запахло корицей. И ещё чем-то обволакивающим, присущем этому
дурманящему саду, укрывшему их двоих в поздние сентябрьские сумерки. И в этом
саду Гелий Михайлович почувствовал себя чужим…
И голос и лицо Елены Изосимовны, вот
только что лишённые влекущей дымки женской извечной игры, показались ему
чужеродны – как бы раскрыв неожиданные и почему-то не желавшие быть
изведанными. И голос, и лицо Елены Изосимовны показались закрытыми для него
нарочито. Как будто дразня его, она щедро раскрывала перед ним то, чем овладеть
он не мог, а она, зная про то наперёд, потешалась.
И тут ещё эта фиолетовая кисть, которая,
несмотря, на то, что голос Елены Изосимовны звучал привычно – чуть насмешливо и
даже озорно, нисколько их не сблизила, а даже, наоборот, как бы пролегла между
ними. Как символ какого-то иного мира, в котором Елена Изосимовна чувствовала
себя как дома, а он, Гелий Михайлович, был посторонним, не знающим правила
игры, принятые в этом неприятном для него своей незнакомостью, а потому чем-то
опасном мире.
Елена же Изосимовна, глядя на его упрямо
замкнувшееся лицо, вдруг вспомнила, как они, наняв машину, ездили «смотреть
пейзажи». И когда ехали по не шибко широкой дороге, вьющейся у самого подножья
горы, над порожистой речкой, Гелий Михайлович сосредоточенно молчал, никак
пейзажи не комментируя, а временами даже закрывал глаза. Елена Изосимовна
вообразила, было, что он потрясён первозданностью окружающей природы. Но когда
машина выехала на шоссе, он облегчённо вздохнул:
- Ну, слава богу, если бы я знал, что тут
такая дорога, да над самой пропастью, никогда бы не поехал!
- Хотите жить два века? – с привычной
издёвочкой уколола она.
- Не люблю риска! – сухо отрезал он. И –
назидательно: - Я люблю всё привычное и надёжное.
Вспомнив про это, Елена Изосимовна поняла,
что ей не надо подводить его к тем кромкам, по которым он не мастер ходить, и
что диалоги с ним никогда и ничуть, даже отдалённо, не напоминают и не напомнят
её диалогов с братом. Так что лучшая, может быть, часть её души так и останется
для Гелия Михайловича неинтересной, а вернее, нечитанной книгой. Потому что от
этой книги он, как бы в опаске, всякий раз отдёргивал руки – не обжечься бы…
…И тогда некое волшебство, которое чуть
было не расцвело меж ними в сентябрьский сумеречный час, увяло, и оба
досадовали, каждый на себя, а больше друг на друга, но что толку – волшебство
сгинуло.
…Это было время, когда они жили, конечно,
в разных комнатах и Гелий Михайлович, в себе не вполне разобравшись, не понимал,
что, собственно, от неё ожидает: что она, чинно и пристойно живя у него под
боком и умело хозяйствуя в этом их странном сожительстве, не станет вовсе
вызывать в нём того томления, которое он всё-таки постоянно испытывал в её
присутствии, или же, наоборот, что она сама сделает решительный шаг, который
это его томление прекратит, а вернее утолит.
Но она не сделала ни того, ни другого. Она
просто существовала с ним рядом и была сама собой; может, чуть более замкнута,
чем в своём фисоевском доме, она по-прежнему волновала его, сама того как бы не
замечая, а он – ощетинивался от такого её безразличия, жаждал и опасался
изменений, которые в их отношения, по его понятиям, должна была внести именно
она. И как-то за обедом, когда он хвалил её кулинарию и Елена Изосимовна
улыбнулась: «Мне так положено, я ведь баба, куда денешься», Гелий Михайлович,
неожиданно для себя почему-то вознегодовал и оборвал её зло: «Вы? Вы даже не
баба, вы… вы – никто!» И она нисколько, похоже, не обидевшись и по-прежнему
улыбаясь, только чуть подрагивающими губами ответила:
- Тысячелетия разницы меж нами позволяют
мне без возмущения принимать ваши выходки. Это у вас – от младенчества
сознания.
Сказала – и из комнаты вышла. Он же
остался в ярости. Подумаешь, чевеки – носители мировой культуры! Что она себе
позволяет, полукровка! Вот такую поставил он мысленно мстительную точку в этой
их размолвке, потому что не нашёлся, что возразить, и потому что в тайне души
не мог не признать, что рядом с её холодноватой корректностью его выходка, -
именно выходка! – выглядела необъяснимым и ничем не оправданным хамством.
…В эту именно пору, дней через несколько,
на чеховской «секретной скамеечке» вырисовалась, было, паутинка волшебства. Но
дрогнув меж ними, не выдержала – разорвалась и унеслась прочь…
…Сидя на берегу Чугунашки,, Елена
Изосимовна опять вспомнила, как в прошлый отпуск пригласила Гелия с собой в
Крым, к давнишним знакомым. По простоте души те предложили им поселиться в
большой гостевой комнате. И как же Гелий Михайлович отпрянул от такого
предложения… Так что разделённые тоненькой фанерной стенкой по ночам они
слышали дыхание друг друга.
В гостиной стоял видеомагнитофон, которым
Гелий Михайлович увлёкся, хозяева, уехав на пару дней, оставили на его попечение
облюбованную игрушку. С кассетами. И какими…
Утром Елена Изосимовна вошла в гостиную.
Не сразу заметив Гелия Михайловича, который стоял, укрытый в нише напротив
экрана. Он переодевался, глядя на отряд обнажённых девиц, которые
соблазнительно предлагали с экрана свои женские достоинства. На лице у Гелия
Михайловича – очень бледном – читались восторг, смятение и досада от её
появления. Она увидела его округлую шею с мягкими, словно детскими складочками,
чуть выпирающие ключицы, грудь, поросшую золотистыми волосками, и что-то
мальчишеское и беззащитное, что повлекло к нему.
- Щекочите себе нервы? – чистым высоким
голосом спросила она, разрывая волшебство, которое в эту минуту плотной пеленой
окутывало их обоих и всю комнату и, может, даже весь мир, поскольку Елена
Изосимовна поняла, что аскетизм Гелия Михайловича – придуманный им, а может,
выставленный как броневая защита против неё самой. И стало быть, она для него
опасна и он её просто боится. И тогда непростительно утрачены прошедшие дни и
месяцы, когда они оба могли бы…
|